К.С.Льюис. Расторжение брака. |
Стр: |
1 | 2 | 3 | 4 |
– Почему вы меня увели? – спросил я, когда мы отошли подальше от несчастной дамы.
– У них разговор долгий, – отвечал учитель. – Ты слышал достаточно.
– Есть для нее надежда?
– Кое-какая есть. Ее любовь к сыну стала жалкой, вязкой, мучительной. Но там еще тлеет слабая искра, еще не всё – сплошной эгоизм. Искру эту можно раздуть в пламя.
– Значит, одни естественные чувства лучше других?
– И лучше, и хуже. В естественной любви есть то, что ведет в вечность, в естественном обжорстве этого нет. Но в естественной любви есть и то, из-за чего ее можно принять за любовь небесную, и на этом успокоиться. Медь легче принять за золото, чем глину. Если же любовь не преобразить, она загниет, и гниение ее хуже, чем гниение мелких страстей. Это – сильный ангел, и потому – сильный бес.
– Не знаю, можно ли говорить об этом на земле. Меня обвинили бы в жестокости. Мне сказали бы, что я не верю в человека... Что я оскорбляю самые светлые, самые святые чувства...
– Ну и пусть говорят, – сказал учитель.
– Да я и не посмел бы, это стыдно. Нельзя пойти к несчастной матери, когда ты сам не страдаешь.
– Конечно, нельзя, сынок. Это дело не твое. Ты не такой хороший человек. Когда у тебя самого сердце разобьется, тогда и поглядим. Но кто-то должен напомнить вам то, что вы забыли: любовь, в вашем смысле слова, – еще не всё. Всякая любовь воскреснет здесь, у нас; но прежде ее надо похоронить.
– Это жестокие слова.
– Еще жесточе – скрыть их. Те, кто это знают, боятся говорить. Вот почему горе прежде очищало, теперь ожесточает.
– Значит, Китс был прав, когда писал, что чувства священны?
– Вряд ли он сам понимал, что это значит. Но нам с тобой надо говорить ясно. Есть только одно благо – Бог. Все остальное – благо, когда смотрит на Него, и зло, когда от Него отвернется. Чем выше и сильнее что-либо в естественной иерархии, тем будет оно страшнее в мятеже. Бесы – не падшие блохи, но падшие ангелы. Культ похоти куда хуже, чем культ материнской любви, но похоть реже становится культом. Гляди-ка!
Я поглядел и увидел, что к нам приближается Призрак, а у него что-то сидит на плече. Он был прозрачен, как и все призраки, но одни были погуще, другие пожиже, как разные клубы дыма; одни – побелее, другие – потемнее. Этот был черен и маслянист. На плече у него примостилась красная ящерка, которая била хвостом, как хлыстом, и что-то шептала ему на ухо. Как раз, когда я увидел его, он с нетерпением говорил ей: "Да перестань ты!", но она не перестала. Сперва он жмурился, потом улыбнулся; потом развернул к западу (раньше он шел к горам).
– Уходишь? – спросил его чей-то голос.
Дух, заговоривший с ним, был как человек, но побольше, и сиял так ослепительно, что я почти не мог на него смотреть. Свет и тепло исходили от него, и я почувствовал себя, как чувствовал прежде в начале жарких летних дней.
– Да. Ухожу, – отвечал Призрак. – Благодарю за гостеприимство. Всё равно ничего не выйдет. Я говорил вот ей (он указал на ящерицу), чтобы она сидела тихо, раз уж мы тут – она ведь сама подбивала меня поехать. А она не хочет. Вернусь уж я домой...
– Хочешь, чтобы она замолчала? – спросил пламенный Дух; теперь я понял, что он – ангел.
– Еще бы! – ответил Призрак.
– Тогда я ее убью, – сказал Ангел и шагнул к нему.
– Ой, не надо! – закричал Призрак. – Вы меня обожжете! Не подходите ко мне!
– Ты не хочешь, чтобы я ее убивал?
– Вы сперва спросили не так...
– Другого пути нет, – сказал Ангел. Его огненная рука повисла прямо над ящеркой. – Убить ее?
– Ну, это другой вопрос. Я готов об этом потолковать, но это так просто не решишь. Я хотел, чтоб она замолчала... Измучила она меня.
– Убить ее?
– Ах, время есть, обсудим потом...
– Времени больше нет. Убить ее?
– Да я не хотел вас беспокоить. Пожалуйста, не надо... Вон она и сама заснула. Всё уладится. Спасибо вам большое.
– Убить ее?
– Ну что вы, зачем это нужно? Я с ней сам теперь справлюсь. Лучше так, потихоньку, постепенно, а то что ж убивать!
– Потихоньку и постепенно с ней ничего не сделаешь.
– Вы так считаете? Что ж, я подумаю об этом, непременно подумаю... Я бы, собственно, и дал вам ее убить, но я себя что-то плохо чувствую. Глупо так спешить. Вот оправлюсь, и, пожалуйста, убивайте. Выберем подходящий день.
– Другого дня не будет. Все дни – теперь.
– Да отойдите вы! Я обожгусь. Что она? Вы меня убьете!
– Нет, не убью.
– Мне же больно!
– Я не говорил, что тебе не будет больно. Я сказал, что не убью тебя.
– А, вон что! Вы думаете, я трус. Ну, давайте так: я съезжу туда и посоветуюсь с моим врачом. Я приеду, как только выберу минутку.
– Других минут не будет.
– Что вы ко мне пристали? Хотите мне помочь, убивали бы ее без спроса, я бы и охнуть не успел. Всё бы уже было позади.
– Я не могу убить ее против твоей воли. Ты соглашаешься?
Ангел почти касался ящерки. Тут она заговорила так громко, что даже я услышал:
– Осторожно! – сказала она. – Он меня убьет, он такой. Скажи ему слово – и убьет. А ты останешься без меня навсегда. Это неестественно! Как же ты жить будешь? Ты же станешь призраком, а не человеком. Он таких вещей не понимает. Он – холодный, бесплотный дух. Они могут так жить, но не ты же! Знаю, знаю, у тебя и наслаждения нет, одни помыслы. Но это всё же лучше, чем ничего! А я исправлюсь. Признаю, бывало всякое, но теперь я стану потише. Я буду тебе нашептывать вполне невинные помыслы... приятные, но невинные...
– Ты соглашаешься? – спросил Призрака Ангел.
– Вы убьете и меня...
– Не убью. А если бы и убил?
– Да, вы правы. Всё лучше, чем она.
– Убить ее?
– А, чтоб вас! Делайте, что хотите! Ну, поскорей! – закричал Призрак – и очень тихо прибавил: – Господи, помоги мне...
И тут же вскрикнул так страшно, что я пошатнулся. Пламенный Ангел схватил ящерку огненно-алой рукой, оторвал и швырнул на траву.
Сперва я как будто ослеп, потом увидел, что рука и плечо у Призрака становятся всё белей и плотней. И ноги, и шея, и золотые волосы как бы возникали у меня на глазах, и вскоре между мной и кустом стоял обнаженный человек почти такого же роста, как Ангел.
Но и с ящерицей что-то происходило. Она не умерла и не умирала, а тоже росла и менялась. Хвост, еще бьющий по траве, стал не чешуйчатым, а подобным кисти. Я отступил и протер глаза. Передо мной стоял дивный серебристо-белый конь с золотыми копытами и золотой гривой.
Человек погладил его по холке, конь и хозяин подышали в ноздри друг другу, а потом хозяин упал перед Ангелом и обнял его ноги. Когда он поднялся, я подумал, что лицо его – в слезах, но, может быть, оно просто сверкало любовью и радостью. Разобрать я не успел. Ну и скакал он! За одну минуту они с конем пронеслись сверкающей звездой до самых гор, взлетели вверх – я закинул голову, чтоб их видеть – и сверкание их слилось со светло-алым сверканием утренней зари.
Еще глядя им вслед, я услышал, что и долина, и лес полнятся могучими звуками, и понял почему-то, что поют не духи, а трава, вода и деревья. Преображенная природа этого края радовалась, что человек снова оседлал ее, и пела так:
Ничто покой не возмутит и радость не нарушит,
Святая Троица приют дает блаженным душам.
Господь хранит ее как щит – всех рыцарей отважных.
Они избегнут западни, томления и жажды.
Не страшен призрак ей во тьме, ни пуля в свете ясном.
Любую фальшь, любой обман узрит насквозь прекрасно.
Ни тайный смысл, ни солнца жар ей вовсе не опасны.
Одни откажутся идти, а многих ждет путь ложный,
Она же истинным путем ступает непреложно.
Опорой прочной Сам Господь ей в мире горних странствий.
Сквозь все ловушки проведет Своей десницей властной.
Она пройдет сквозь львов и змей, и хищный зверь не тронет
Вся радость мира будет с ней у божеского трона.
– Ты всё понял, сынок? – спросил учитель.
– Не знаю, всё ли, – ответил я. – Ящерка и вправду стала конем?
– Да. Но сперва он убил ее! Ты не забудешь об этом?
– Постараюсь не забыть. Неужели это значит, что всё, просто всё в нас может жить там, в горах?
– Ничто не может, даже самое лучшее, в нынешнем своем виде. Плоть и кровь не живут в горах, и не потому, что они слишком сильны и полны жизни, а потому, что они слишком слабы. Что ящерица перед конем? Похоть жалка и худосочна перед силой и радостью желания, которое встанет из ее праха.
– Значит, чувственность этого человека мешает меньше, чем любовь к сыну той несчастной женщины? Она любила слишком сильно, но ведь любила!
– Слишком сильно, по-твоему? – строго сказал он. – Нет, слишком слабо. Если бы она любила его сильнее, и трудности бы не было. Я не знаю, что будет с ней. Но допускаю, что вот сейчас она просит отпустить его к ней, в ад. Такие, как она, готовы обречь другого на страшные муки, только бы владеть им. Нет, нет. Ты сделал неправильный вывод. Спроси лучше так: если восставшее тело похоти так могуче и прекрасно, каково же тело дружбы и материнской любви?
Я не ответил ему. Вернее, я спросил о другом:
– Разве тут у вас есть еще одна река?
Спросил я это потому, что на всех опущенных листьями ветках задрожал пляшущий свет, а на земле я видел такое только у реки. Очень скоро я понял свою ошибку. К нам приближалось шествие, и на листьях отражались не отсветы воды, а его сверкание.
Впереди шли сияющие духи – не духи людей, а какие-то иные. Они разбрасывали цветы, и те падали легко и беззвучно, хотя каждый лепесток весил здесь в десять раз больше чем на земле. За духами шли мальчики и девочки. Если бы я мог записать их пение и передать ноты, ни один из моих читателей никогда бы не состарился. Потом шли музыканты, а за ними шла та, кого они чествовали.
Не припомню, была ли она одета. Если нет, – значит, облако радости и учтивости облекало ее и даже влачилось за нею, как шлейф, по счастливой траве. Если же она была одета, она казалась обнаженной, потому что сияние ее насквозь пронзало одежды. В этой стране одежда – не личина; духовное тело живет в каждой складке, и все они – живые ее части. Платье или венец также неотделимы, как глаз или рука.
Но я забыл, была ли она одета, помню лишь невыносимую красоту ее лица.
– Это... это... – начал я, но учитель не дал мне спросить.
– Нет, – сказал он, – об этой женщине ты никогда не слышал. На земле ее звали Саррой Смит, и жила она в Голдерс-Грин!
– Она... ну, очень много тут у вас значит?..
– Да. Она – из великих. Ты знаешь, что наша слава ничем не связана с земной.
– А кто эти великаны? Смотрите! – Они – как изумруд!
– Это ангелы служат ей.
– А эти мальчики и девочки?
– Ее дети.
– Как много у нее детей...
– Каждый мальчик и даже взрослый становился ей сыном. Каждая девочка становилась ей дочерью.
– Разве это не обижало их родителей?
– Нет. Дети больше любили их, встретившись с ней. Мало кто, взглянув на нее, не становился ей возлюбленным. Но жен они любили после этого не меньше, а больше.
– А что это за звери? Вон – кошка... кот... прямо стая котов... И собаки... Я не могу их сосчитать. И птицы. И лошади.
– Каждый зверь и каждая птица, которых она видела, воцарялись в ее сердце и становились самими собой. Она передавала им избыток жизни, полученный от Бога.
Я с удивлением посмотрел на учителя.
– Да, – сказал он, – представь, что ты бросил камень в пруд, и круги идут все дальше и дальше. Искупленное человечество молодо, оно еще не вошло в силу. Но и сейчас в мизинце великого святого хватит радости, чтобы оживить всю стенающую тварь.
Пока мы беседовали, прекрасная женщина шла к нам, но глядела не на нас. Я посмотрел, куда же она глядит, и увидел очень странный призрак. Вернее, это были два призрака: один, высокий и тощий, волочил на цепочке маленького, с мартышку ростом. Высокий мне кого-то напоминал, но я не мог припомнить, кого. Когда Прекрасная Женщина подошла к нему почти вплотную, он прижал руку к груди, растопырив пальцы, и гулко воскликнул: "Наконец!" Тут я понял, на кого он похож: на плохого актера старой школы.
– О, наконец-то! – сказала Прекрасная Женщина, и я ушам своим не поверил. Но тут я заметил, что не актер ведет мартышку, а мартышка держит цепочку, у актера же на шее – ошейник. Прекрасная Женщина глядела только на мартышку. По-видимому, ей казалось, что к ней обратился карлик, а высокого она не замечала вообще. Она глядела на Карлика, и не только лицо ее, но и руки, и все тело светилось любовью. Она наклонилась и поцеловала его. Я вздрогнул – жутко было смотреть, как она прикасается к этой мокрице. Но она не вздрогнула.
– Френк, – сказала она. – Прости меня. Прости меня за все, что делала не так, и за все, чего я не сделала.
Только сейчас я разглядел лицо Карлика, а, может быль, от ее поцелуя он стал поплотнее. Вероятно, на земле он был бледным, веснушчатым, без подбородка и с маленькими жалкими усиками. Он как-то нехотя взглянул на нее, краем глаза поглядывая на Актера. Потом дернул цепочку, и Актер заговорил:
– Ладно, ладно, – сказал Актер. – Оставим это... Все мы не без греха. -Лицо его гнусно исказилось ( по-видимому, то была улыбка). – Что за счеты! Я ведь думаю не о себе. Я о тебе думаю. Я все эти годы думал, как ты тут без меня.
– Теперь все позади, – сказала она, – все прошло.
Красота ее засияла так, что я чуть не ослеп, а Карлик впервые прямо взглянул на нее. Он даже сам заговорил:
– Ты скучала без меня? – прокрякал или проблеял он.
– Ты скоро всё это поймешь... А сейчас... – начала она.
Карлик и Актер заговорили хором, обращаясь не к ней, а друг к другу.
– Видишь! – горько говорили они. – Она не ответила! Да и чего от нее ждать!
Карлик снова дернул цепочку.
– Ты скучала обо мне? – с трагическими перекатами спросил Актер.
– Миленький, – сказала Карлику Прекрасная Женщина. – Забудь про все беды.
Казалось, Карлик послушался ее – он стал еще плотнее, и лицо его немного очистилось. Я просто не понимал, как можно устоять, когда призыв к радости – словно песня птицы весенним вечером. Но Карлик устоял. Они с Актером снова заговорили в унисон.
– Конечно, благородней всего простить и забыть – жаловались они друг другу. – Но кто это оценит? Она? Сколько раз я ей уступал! Помнишь, она наклеила марку на конверт, она матери писала, когда мне нужна была марка? А разве она об этом помнит? Куда там... – тут Карлик дернул цепочку.
– Нет, я не забуду! – воскликнул Актер. – И не хочу забыть! Что я, в конце концов? Я не прошу твоих мучений!
– Ах, Боже мой! – сказала она. – Здесь нет мучений!
– Ты хочешь сказать, – спросил Карлик сам, от удивления не дернув цепочки, – что была тут счастлива без меня?
– Разве ты не желаешь мне счастья? – отвечала она. – Ну, пожелай сейчас, или вообще об этом не думай.
Карлик заморгал и чуть не выпустил цепочку, но спохватился и дернул за нее.
– Что же... – произнес Актер горьким мужественным тоном, – придется и это вынести...
– Миленький, – сказала Карлику Прекрасная Женщина, – тебе нечего выносить. Ты же не хочешь, чтобы я страдала. Ты просто думал, что я бы страдала, если я люблю тебя. А я тебя люблю и не страдаю. Ты это скоро поймешь.
– Любишь! – завопил Актер. – Разве ты понимаешь это слово?
– Конечно, понимаю, – сказала Прекрасная Дама. – Как мне не понимать, когда я живу в любви? Только теперь я и люблю тебя по-настоящему.
– Ты хочешь сказать, – грозно спросил Актер, – что тогда ты меня не любила?
– Я тебя неправильно любила, – сказала она. – Прости меня, пожалуйста. Там, на земле, мы не столько любили, сколько хотели любви. Я любила тебя ради себя, ты был мне нужен.
– Значит, – спросил Актер, – теперь я тебе не нужен?
– Конечно, нет! – сказала она и улыбнулась так, что я удивился, почему Призраки не пляшут от радости. – У меня есть всё. Я полна , а не пуста. Я сильна, а не слаба. Посмотри сам! Теперь мы не нужны друг другу, и сможем любить по-настоящему.
– Я ей не нужен!.. – говорил Актер неизвестно кому. – Не нужен!.. Да, лучше бы мне видеть ее мертвой у моих ног, чем слышать такое!
– Фрэнк! – закричала Прекрасная Женщина. – Фрэнк! Взгляни на меня! Я тебя ждала, а не его. Послушай, что он говорит! – и она засмеялась.
Подобие жалкой улыбки проступило на лице Карлика. Он взглянул на нее; и, как он не боролся, стал немного повыше.
– Да ты же видел меня мертвой! – продолжала она. – Не у ног, конечно, а в кровати... Больница у нас была хорошая, старшая сестра не дала бы нам валяться на полу. И как смешно, что этот твой манекен говорит здесь о смерти!
Карлик изо всех сил противился радости. Когда-то, очень давно, у него бывали, наверное, проблески юмора и разума. И сейчас под ее веселым и нежным взглядом он понял на миг, как нелеп Актер. Он понял, чему она смеется, – ведь и он знал когда-то, что никто не смеется друг над другом больше, чем влюбленные. Но он боялся. Не такой встречи он ждал, и не хотел принимать чужие условия игры. Он снова дернул за цепочку и Актер заговорил:
– Ты смеешь над этим смеяться! – вознегодовал он. – Мне не смешно! Вот оно, мое вознаграждение. Что ж... Оно и лучше, что тебе нет до меня дела. Иначе бы ты извелась, вспоминая, что вытолкало меня в ад. Что-о? Ты думаешь, после всего я здесь останусь? Нет уж, я понимаю, что я лишний. "Не нужен", вот как она сказала...
Карлик больше не говорил; но Прекрасная Женщина обратилась к нему:
– Я тебя не выгоняю, ты не понял! Здесь так хорошо. Все тебе рады. Останься! – Но Карлик уменьшался на глазах.
– Да, – отвечал Актер, – а на каких условиях? Собака и та бы отказалась. Я еще не потерял достоинства. Для тебя – что я есть, что меня нет. Тебе безразлично, что я вернусь в холод, во мглу, на пустынные улицы...
– Фрэнк, не надо! – прервала она. – Зачем нам с тобой так говорить!
Карлик был теперь так мал, что ей пришлось опуститься на колени. Актер же кинулся на ее реплику, как собака на кость.
– Как же! – вскричал он. – Ей больно это слушать! Вечная история!.. Ее надо оберегать. Она не терпит грубой правды. Это она-то, она, которой я не нужен! Ей бы только не огорчаться. Только бы не потревожить ее драгоценного покоя! Да, вот моя награда...
Она низко склонилась к Карлику. Он был теперь ростом с котенка, и висел на цепочке.
– Я не то хотела сказать, – говорила она. – Я хотела сказать: не играй ты так, не декламируй. Зачем это? Он убивает тебя. Выпусти цепочку. Еще не поздно.
– Не играть? – взревел Актер. – Что ты имеешь в виду?
Я не мог уже различить Карлика (он как бы слился с цепью) и не знал, к кому обращается Женщина – к Актеру или к нему.
– Скорей!.. – торопила она. – Еще не поздно! Перестань!
– А что я такое делаю?
– Ты играешь на жалости. Мы все грешили этим на земле. Жалость – великое благо, но ее можно неверно использовать. Понимаешь, вроде шантажа. Те, кто выбрал несчастье, не дают другим радоваться. Я ведь знаю теперь! Ты и в детстве так делал. Чем просить прощения, ты шел поплакать на чердак... Ты знал, что кто-нибудь из сестер скажет рано или поздно: "Не могу, он там плачет..." Ты шантажировал их, играл на жалости, и они сдавались. А потом, со мной... Ну, ничего, это не важно, ты только сейчас перестань.
– И это всё, – сказал Актер, – что ты обо мне поняла за долгие годы?
Что стало с Карликом, я не знаю. То ли он полз по цепи, как муха, то ли всосался в нее.
– Фрэнк, послушай меня, – сказала Женщина. – Подумай немного. Разве радость так и должна оставаться беззащитной перед теми, кто лучше будет страдать, чем поступится своей волей? Ты ведь страдал, теперь я знаю. Ты и довел себя этим. Но сейчас ты уже не можешь заразить своими страданиями. Наш здешний свет способен поглотить всю тьму, а тьма твоя не обнимет здешнего света. Не надо, перестань, иди к нам! Неужели ты думал, что любовь и радость вечно будут зависеть от мрака и жалоб? Неужели ты не знал, что сильны именно радость и любовь?
– Любовь? – повторил Актер. – Ты смеешь произносить это священное слово?
Он подобрал цепочку, болтающуюся на его ошейнике, и куда-то ее сунул. Кажется, он ее проглотил. Только тут Прекрасная Женщина прямо взглянула на него.
– Где Фрэнк? – спросила она. – Кто вы такой? Я вас не знаю. Вы лучше уйдите. А хотите – останьтесь. Я пошла бы с вами в ад, если бы могла, и если это вам помогло бы, но вы не можете вложить ад в мое сердце.
– Ты меня не любишь, – тонким голосом проговорил Актер. Его почти не было видно.
– Я не могу любить ложь, – сказала она, – я не могу любить то, чего нет.
Он не ответил. Исчез. Она стояла одна, и только серенькая птичка прыгала у ее ног, приминая легкими лапками траву, которую я не мог бы согнуть.
Наконец, она двинулась в путь, а светлые духи поджидали ее и пели так:
Владыке нашему Господь
Дал полноту щедрот.
Владыке нашему Господь
Дал силу над врагом:
Плясать тот будет перед Ним
Послушнейшим рабом.
Подставкой прочною для ног
И преданным конем
Отныне станет бывший враг.
Исполнен ныне срок.
Владыке будет власть дана
Над силою враждебной.
Огнем в крови его она
Теперь кипит целебным.
Всех нас, Владыка, покори,
чтоб мы собою стали.
Тебя как утренней зари
Мы жаждали и ждали.
Владыку нашего Господь
Поставил на престоле.
Отныне всё – и дух, и плоть,
Его покорно воле.
– А всё же, – сказал я учителю, когда сверкающее шествие скрылось под сенью леса, – я и сейчас не во всем уверен. Неужели так и надо, чтобы его страдания, пусть и выдуманные, не тронули ее?
– Разве ты хотел, чтобы он мог и сейчас ее мучить? Он мучил ее много лет там, на земле.
– Нет, конечно, не хочу.
– Так что же?
– Я и сам не знаю... Иногда говорят, что гибель одной-единственной души обращает в ложь радость всех блаженных.
– Как видишь, это не так.
– А должно быть так.
– Звучит милосердно, но подумай сам, что за этим кроется.
– Что?
– Люди, не ведающие любви и замкнутые в самих себе, хотели бы, чтобы им дали шантажировать других. Чтобы пока они не соблаговолят стать счастливыми на их условиях, никто не знал бы радости. Чтобы последнее слово осталось за ними. Чтобы ад запрещал раю.
– Я совсем запутался.
– Сынок, сынок, третьего не дано! Есть два решения: день настанет, когда горетворцы не смогут больше препятствовать радости, или они всегда, вовек будут разрушать радость, от которой отказались. Я знаю, очень благородно говорить, что не примешь спасения, если хоть одна душа останется во тьме внешней. Но не забудь о подвохе, иначе собака на сене станет тираном мироздания.
– Значит – нет, сказать страшно! Значит, жалость может умереть?
– Не так всё просто. Действие, именуемое жалостью, пребудет вечно; страсть, именуемая жалостью, умрет. Страсть жалости, страдание жалости, боль, вынуждающая нас отступить, где не надо, и польстить, когда нужно сказать правду, жалость, погубившая много чистых женщин и честных чиновников – умрет. Она была орудием плохих против хороших, и оружие это сломается.
– А другая жалость, действие?
– Это оружие добрых. Она летит быстрее света с высот в низины, чтобы исцелить и обрадовать любой ценой. Она обращает тьму в свет, зло – в добро. Но она не может отдать добро в рабство злу. Всё, что можно исцелить, она исцелит, но не назовет алое желтым ради тех, кто болен желтухой, и не вырвет все цветы ради тех, кто не выносит роз.
– Вы говорите, что она летит в низины. Но Сарра Смит не пошла с Фрэнком в ад.
– Куда же ей, по-твоему, надо было идти?
– Ну, к той расщелине, вон там. Отсюда не видно, но вы ведь знаете, автобус там остановился.
Учитель странно улыбнулся.
– Смотри, – сказал он и опустился на четвереньки.
Я опустился тоже, хотя коленям было очень больно, и увидел, что он сорвал травинку и кончиком ее показал мне крохотную трещину в земле.
– Точно не скажу, – проговорил он, – та ли это трещина, или нет. Но та, через которую прошел ваш автобус, никак не больше.
Я удивился, даже испугался.
– Да я же видел бездну! – воскликнул я. – Высокие скалы!
– Верно, – отвечал он. – Но ты не только двигался, ты увеличивался.
– Значит, ад... и всё это пустое пространство... помещаются в такой трещине?
– Да. Ад меньше земного камешка, меньше райского атома. Взгляни на бабочку в нашем, истинном мире. Если бы она проглотила весь ад, она бы и не заметила.
– Там, в аду, он кажется очень большим.
– Вся злоба его, вся зависть, всё одиночество, вся похоть – ничто перед единым мигом райской радости. Зло даже злом не может быть в той полноте, в которой добро есть добро. Если бы все мучения помыслились вон той желтой птичке, она бы проглотила их, как ваш земной океан проглотил бы каплю чернил.
– Теперь я понял, – сказал я, – Сарра Смит не уместится в аду.
Учитель кивнул.
– Да, – отвечал он. – Ад не может так широко разинуть свою пасть.
– А Сарра не могла бы стать меньше, как Алиса в стране чудес?
– Погибшая душа бесконечно мала, ее почти нет, она совсем усохла, замкнулась в себе. Бог бьется об нее, как звуковая волна об уши глухого. Она сжала зубы, сжала кулаки, крепко зажмурилась. Она не хочет, а потом – не может давать, вкушать, видеть.
– Значит, никому до нее не достучаться?
– Только Высший из всех может так умалиться, чтобы войти в ад. Чем ты выше, тем ниже можешь опуститься: человек способен привязаться к лошади, но лошадь не привяжешь к мыши. Один Христос спустился туда, к ним.
– Спустится ли Он снова?
– Время здесь не такое, как на земле. Те дни, когда Он был в аду, обнимали все минуты, которые были, есть и будут. В темнице нет никого, кому бы Он не проповедовал.
– Кто-нибудь услышал Его?
– Да.
– Вы писали, – сказал я, – что спасутся все. И апостол Павел так пишет.
– Наверное, всё и будет хорошо, как сказал Спаситель святой Юлиании Норвичской; но нам с тобой не стоит толковать о таких вещах.
– Потому, что они слишком страшны?
– Нет. Потому что ответ обманет. Если ты внутри, во времени, и спрашиваешь, как тебе поступить – ответ прост. Ты на распутьи, и ни один из путей не закрыт для тебя. Человек волен избрать вечную смерть; кто выберет ее, ее и получит. Но если ты пытаешься выйти в вечность и увидеть, как всё будет (иначе сказать ты не сумеешь) тогда, когда все возможности сменятся единственно-сущим, ты спрашиваешь о том, чего тебе не понять. Ты смотришь сквозь маленькие и ясные стекла времени. Свобода – дар, сильнее всего уподобляющий тебя Творцу; но увидеть ее ты можешь только в перевернутый бинокль, иначе она была бы слишком велика для тебя. Для тебя сменяются диапозитивы моментов, и во всяком из них ты волен сделать выбор. Ни смена этих временных кусочков, ни призрак "того, что могло бы быть" – еще не свобода, это всё стекла, линзы. Я говорю сейчас притчами, но они верней философских выкладок и даже мистических откровений, которые тщатся проникнуть глубже. Любая попытка увидеть облик вечности прямо, без этой линзы, искажает или уничтожает то, что знаешь о свободе. Вспомни доктрину предопределения. Она стоит на том, что Присносущий не дожидается будущего, и она права, но правоту эту покупает ценой свободы – истины важнейшей и глубочайшей из двух. Доктрина всеобщего спасения тоже поступается половиной правды. Тебе не понять вечности, пока ты во времени. Господь сказал, что мы – боги. Долго ли можешь ты смотреть без линзы на безмерность собственной души и вечную реальность ее выбора?
Вдруг всё изменилось. Я увидел огромных людей, неподвижно и безмолвно стоявших у серебряного столика. На нем, словно шахматные фигурки, передвигались люди крохотные; и я знал, что каждый из них представляет кого-нибудь из огромных, выражает, как в пантомиме, его глубинную природу. Люди-шахматы были мужчинами и женщинами, как они представляются друг другу и самим себе при жизни. Стол был временем. Огромные люди, глядящие на всё это – бессмертными душами шахматных. Голова закружилась у меня, я схватил учителя за руку и крикнул:
– Неужели это так? Значит, всё, что я тут видел – неправда? Значит, беседы призраков и духов – условное действо, а исход предрешен давным-давно?
– С таким же успехом ты можешь назвать их предвосхищением того, последнего выбора. А лучше не называть ни так, ни так. Ты видел ход событий немного четче, чем там, на земле: стекло тут яснее. Но смотрел ты всё еще сквозь него. Не жди от сна больше, чем он может дать.
– От сна? Значит я... еще... еще не здесь?
– Нет, сынок, – мягко сказал он и взял меня за руку. – Радоваться рано. Тебе еще предстоит испить горький напиток смерти. Ты видишь сон. Если будешь рассказывать его, говори ясно, что это было во сне. Не давай им, бедненьким, повода подумать, что они или ты заглянули туда, куда не заглянуть смертным. Я не хотел бы, чтобы мои дети стали Сведенборгами.
– Упаси Господь! – сказал я по возможности мудрым тоном.
– Господь и упас. Он это запретил. – Тут учитель снова стал на вид истиннейшим шотландцем. Я жадно глядел на него. Столик и фигурки исчезли, нас окружали тихие леса, залитые мирным предрассветным светом. Я стоял спиной к востоку, учитель – лицом ко мне. Вдруг лицо его осветилось, и высокий папоротник у его руки вспыхнул золотом. Тени потемнели. Всё время, что я тут был, птицы щебетали и хлопали, а сейчас они запели хором, и бесчисленные духи запели, и ангелы, и сам лес. Я осторожно взглянул через плечо, и, кажется, увидел на секунду краешек солнца, золотыми стрелами поражающего время, изгоняющего всё призрачное. Я закричал, кинулся к учителю и уткнулся лицом в складки его одеяния. "Утро! – плакал я. – Утро застало меня, а я – только призрак!". Свет всем своим весом обрушился на меня. Складки одеяния стали складками старой, залитой чернилами скатерти, в которую я вцепился, падая со стула, тяжелые слитки света – моими книгами. Я лежал в холодной комнате у черного, остывшего камина, и часы били трижды над моей головой.