В ГОСТЯХ У БАТЮШКИ
Рассказ
I
Ехали домой на Пасху два студента и две курсистки. В окне вагона все время мелькали зеленые ветви, широкие полосы воды, почерневший снежок, грачи — на солнечных бархатисто-зеленых припеках, а когда молодые люди сошли с поезда на небольшом полустанке — к вечеру второго дня путешествия, их вдруг охватил со всех сторон сам необъятный весенний простор — синеватый и таинственный, и наполнил их молодые души беспокойной, как проснувшаяся степь, чистой, строгой, прекрасной музыкой...
Дальше нужно было ехать на лошадях. От станции до захолустного городка, куда они ехали, считалось сто верст. Эта дорога была пересечена оврагами, балками, речками и в весеннюю распутицу представлялась опасною... Жители маленького городка давно мечтали о железной дороге, которая соединила бы их со столицей, но проходили годы, люди отживали свой век, нарождались новые, тоже мечтали о железной дороге, тоже умирали, а дороги все не было... Извозчиков на станции было пять человек — захудалые мужики, на плохих с ясно выступающими ребрами лошадях. Их тарантасы были узенькие, низенькие, и в дороге обычно сильно дребезжали, словно каждую минуту готовы были развалиться. Мужики обступили приехавших и запросили нелепо большую цену — двадцать рублей. Студенты давали семь, мужики не соглашались, говорили, что дорога тяжелая, и скотина измучится так, что неделю после должна отдыхать. Наконец, сошлись на девяти рублях с тарантаса, наняли их два и поехали...
Нужно было спешить, потому что лежавшая впереди на дороге большая река начала, по словам мужиков, выходить из берегов и уже заливала соседние луга. Обычно весною река разбрасывалась по обеим сторонам на десятки верст, и тогда прерывалось всякое сообщение по дороге от полустанка до города.
— Около Гавриловки уже подступать стала... вода, то исть... Гавриловские опасаются, чтоб ночью она не отрезала их... Тогда сиди, как на острову... Ни взад, ни вперед... — рассказывал возчик.
— А мы доедем? — спрашивал один из студентов.
— Должны б доехать... Кто ее знает... Вода — она никому не скажется — разольется и все... До Гавриловки мы доедем. Тут сухо...
Солнце село. Синяя пленка легла на дорогу, придорожный кустарник, зеленые бугры. Слегка подморозило. Звезды усеяли небо — огромные, как глаза ребенка, чистые, красивые... И в синих сумерках из далеких стран, где вечно тепло и светло и мило, продолжала незримо шествовать весна...
Тарантасы скрипели, лошади брызгали ногами, попадая в лужи, мужики дремали. И весенний простор — безбрежный и таинственный, как вселенная, опрокинулся над землей, и в нем были весенние огни, весенние порывы, строгая весенняя печаль...
Уже совсем ночью подъехали к Гавриловке. Село стояло на большом бугре, а кругом него расходились луга. Молодежь увидела избы, небольшую церковь, улицы, все закутанное синей пеленой, и — ни одного огонька!.. В весеннюю ночь, полную простора и роста, село спало...
— Где же нам остановиться? — спросил первый извозчик своих седоков.
— Я, братец, право, не знаю... Через это село еду в первый раз. Раньше через Ольховку ездил... Уж это ты сам подумай, где б нам остановиться...
— Да где ж? У батюшки, больше не у кого!..
— У батюшки? А он позволит?
— Позволит!.. Он чудной! Вроде как будто тронут...
— Ну, вези, куда знаешь. Нам все равно. Ночь переночевать можно везде...
Въехали в село и начали кружить в узких улицах. Собаки подняли лай, кто-то в одном дворе хлопнул дверью и выглянул на проезжавших. Наконец, выбрались на площадь, к церкви, и остановились около большого неуклюжего дома, похожего на сарай...
Мужик постучал в ворота. Молодые люди вылезли из тарантасов.
— Ну, и дорога! — облегченно вздохнула младшая курсистка, которую все звали Зиночкой — за ее молодость и наивность. — В одном месте так и думали, что потонем. Наш тарантас воды набрал... Страх какой!.. Нет, больше я не буду ездить домой на Пасху... Еще утонешь.
— Утонуть не утонешь... А накупаешься — это верно. Зато к празднику приедешь домой чистенькая, — смеялся ее брат, студент. — Однако, братцы, поп нам не хочет отворять ворота!..
Оба извозчика стучали в ворота, но ответа не было.
— Отворите! Проезжающие здесь! — закричал извозчик...
Молчание.
— Видно, еще куда-нибудь придется постучаться, — заметила Зиночка.
В это время из-за церкви подошел к ним сторож — с колотушкою.
— Батюшки дома нет, — начал он глухим, простуженным голосом. — С требою уехал. А вы откиньте крючок у калитки и входите. Дом не заперт. Старуху там... разбудите, чтоб самовар вам изготовила...
— Как же: батюшки нет, а мы без него в дом заберемся?.. Неловко...
— Чего там? Откидывайте крючок и идите. Он ничего не скажет супротив, — продолжал сторож.
— Как вы, господа? — обратился к своей компании брат Зиночки.
— Пойдемте скорее! Я озябла! — сказала Зиночка.
— Пойдемте, что ли! Тогда извинимся! — согласилась компания.
Сняли крючок у калитки, открыли ворота и въехали на двор. Мужики начали отпрягать лошадей, а молодые люди пошли по лестнице в дом.
Дверь, действительно, была не заперта. Прошли коридор, отворили другую дверь — в комнаты.
— Кто здесь есть? — закричал брат Зиночки. Тишина.
— Кто здесь есть? — повторил он.
— Кто там... Ох... Господи, Иисусе Христе!.. Кто там? — спрашивал кто-то спросонья из угла комнаты.
— Проезжие! Зажги-ка, бабушка, огня!
— Ох... Господи Иисусе!.. Какие там еще проезжие... Ох, ох... Сейчас... встану...
Она долго возилась на своем ложе, пока, наконец, зажгла огонь. Проезжие увидели большую высокую комнату, но почти без всякой мебели, неубранную, неуютную...
— Ночевать, что ли? — спросила старуха.
— Да, бабушка! Переночевать... Самоварчик можно поставить? Мы заплатим за труды...
— Ох... можно... Сейчас... Вы проходите в другую комнату, а я сейчас поставлю, — и старуха вышла.
— Небогато живет! — заметила Зиночка.
Прошли в другую комнату. Та же пустота, неуютность, неубранность.
— А где же супруга его? — спросил студент.
— Он, должно быть, вдовый, — догадалась Зиночка. — Бедный!..
За стеною чуть слышно часы пробили — тринадцать раз.
— Это по какому же времени? — спросила подруга Зиночки.
— По Нью-Йоркскому! — ответила Зиночка, и вся компания рассмеялась...
— Ни занавесок, ни стульев, ни книг!.. — удивлялась Зиночка, рассматривая комнату. — Будто не жилой дом!..
Она не утерпела и раскрыла дверь в следующую комнату.
— И тут пусто!.. Стол... молитвенники... Евангелие... — доносился ее голос. — А это что? Батюшки! Медицинский журнал!.. Чудеса!.. И ни одной газетки, ни одной книжки!..
Она выбежала оттуда, качая в недоумении головой...
— Тут можно умереть с тоски! И как он живет здесь — один, с этой противной старухой?
Она — молодая, наивная, весенняя — ничего не понимала...
Принесли самовар и корзинку с провизией и сели за стол. В высокой неуютной комнате зазвучал веселый, молодой, как шумок дубняка, разговор...
— Как много мог бы вносить священник хорошего, культурного, сильного в деревенскую жизнь, если бы он был на высоте своего положения!.. И удивительно: ни одного факта из современной жизни, где священник был бы честным культурным деятелем! В беллетристике — ни одного типа идеального священника! Только — пошлость, забитость, раболепство... — говорил товарищ Зиночкина брата — Александр Петрович, старший во всей компании, толстый, приземистый, с румяным открытым лицом, поросшим желтою бородою.
— Священство скоро отживет свой век! — заметил Зиночкин брат.
В соседней комнате часы пробили семнадцать раз.
— Семнадцать часов! Ого! Пора спать! — вымолвила подруга Зиночки — серьезная Елена Михайловна.
— Семнадцать часов!
— Семнадцать!
И неубранная, скучная комната услышала веселый, громкий смех, какого, наверно, никогда не слышала. Молодежь смеялась искренно, счастливо, беззаботно...
Вдруг порывисто отворилась дверь и вошел священник.
Лет сорока. Среднего роста. Худой. Большая черная запущенная борода. Глаза провалились глубоко под лоб и смотрели оттуда устало, с неведомой тоской, как смертельно раненый олень. Он показался молодежи очень слабым: дунь ветер, и — он упадет... При виде гостей священник остановился и слегка наклонил голову:
— Здравствуйте!..
Голос тихий, с короткими ударениями. Говорит, точно отрубает...
— Здравствуйте! — зашумела молодежь. — Простите, что без разрешения остановились у вас!..
— Пустяки!.. — и, ничего не говоря больше, он прошел в другую комнату, где Зиночка видела медицинские журналы.
— Батюшка, пожалуйте чаю с нами выпить! — пригласил вслед Александр Петрович.
— Благодарю! Мне не хочется...
И больше ничего. Ни расспросов, ни рассказов, которые так любят деревенские обыватели. Даже не удивился, что встретил у себя полночных гостей...
— Оригинал!.. — протянул брат Зиночки.
— Да! — неопределенно ответил Александр Петрович и начал насвистывать какой-то марш...
После чая Зиночка и Елена Михайловна постелили дорожные ковры на полу и уже совсем приготовились прогнать из комнаты студентов и лечь спать, как в комнату заглянул батюшка.
— Вам куда ехать? — отрывисто спросил он.
— В Ново-Александровск!..
— Так вы опоздали. Вода перешла Куричью балку. К завтрашнему дню она у нас будет...
И скрылся... Известие всполошило молодежь.
— Вот так фунт! Как же теперь быть?
— Ехать скорее назад — на станцию!..
— Ехать скорее вперед!..
— Поздно, должно быть, — уныло произнес Александр Петрович. — Куричья балка отсюда верст пять... Через несколько часов Гавриловка — остров...
— А мы? — по-детски спросила Зиночка.
— Островитяне. Будем ждать, пока сбудет вода. На лодках далеко не уедешь...
— Ну, панычи, сидеть мы тут будем, — вошел в комнату один из извозчиков. — Сейчас слыхать, как вода в займище гудёт, переливается, значит, на эту сторону. Теперь поживем в Гавриловке!..
II
Молодые люди жили в Гавриловке, в доме батюшки. Вокруг села вода затопила овраги, луга, перелески, оставив кое-где высокие, ярко-зеленые бугорки. И утрами, и вечерами — Бог знает откуда — по воде перекликались звоны соседних сел — тихие, редкие, прозрачные... Перед маленькой Гавриловкой вдруг открылся такой бесконечный простор воды, синего неба и туманной дали, что можно было замереть — в восторге и изумлении...
В селе вспоминали "страшные" дни. Колоколенка в урочные часы долго и протяжно звонила, будто жаловалась и плакала. И от ее печали по селу словно протягивались длинные, печальные, задумчивые тени, и все — избы, улицы, садики, река — было закутано грустной дымкой святых воспоминаний...
Молодежь совершенно неожиданно попала в тихий, как лесная заводь, круг сельской жизни. И с изумлением слушала, как около нее — грустная — вспоминает и плачет колоколенка, видела, как мужики идут в маленькую церковь и выходят оттуда, глубоко вздыхая и печалясь... Как все это было странно! Около невольных гостей батюшки билась своеобразная, незнакомая жизнь, в которой слились в одно убогие избы, мужики, разлившаяся река, и над всем этим — тихо и протяжно — плачет колоколенка... Странная жизнь! Она не была похожа ни на ту жизнь, которою жили люди в далекой столице, ни на ту, которая рисовалась в будущем — красивая, светлая, вечная... Она была незаметная, серенькая, будничная, в ней было много печальных, как ночная тень, черточек... И зачем же поднимались над ней, и вспоминали, и плакали, и говорили о небе и о чем-то другом, которое было выше изб и мужиков, эти страстные колокольные звоны? Откуда они? Кто — упрямый — звонил, не обращая внимания на грязь, бедность, скуку, невежество, и звал туда — на простор, к синим горизонтам, звал эти серые избы, печальных мужиков, все убогое заброшенное село?.. В жизни мужиков не было логики — ясной, последовательной, о которой пишут в книгах и по которой должна устраиваться человеческая жизнь, здесь все запущено, как старый барский сад, все смешалось, все гнило, — и откуда же, и зачем эта колоколенка и эти звоны, полные музыки, порыва и иной далекой, прекрасной жизни?..
И молодые люди внимательно смотрели на своего хозяина: не разрешит ли он их загадки? Но священник молчал, да он и редко бывал дома. Куда-то всегда он спешил — бледный и усталый, и когда однажды молодые люди зашли в церковь, они увидели, что он даже служил поспешно, отрывисто, без возгласов. Со своими гостями он почти ничего не говорил. Казалось, насколько он интересовал их, настолько они не интересовали его...
— Странный он! — думала молодежь.
Однажды, перед сном, вздумали почитать Михайловского. Уселись в кружок и начали читать. Читали о том, как похорошеет жизнь через несколько веков, после упорной работы человека... После чтения, по обыкновению, подняли спор. Вдруг вошел хозяин и, не смотря на своих гостей, спросил:
— Он был честный?
— Кто, отец Александр?
— Писатель, которого вы сейчас читаете?
Публика изумленно переглянулась.
— Конечно, честный, — пожимая плечами, ответил Александр Петрович.
— Он делал то, о чем писал?
— То есть как?..
— Он работал? — священник сделал ударение на "работал".
— Он писал!..
— Он работал?
— Он указывал, как надо работать...
— Да!.. Только-то... — и, как-то весь съежившись, точно от удара, о. Александр медленно вышел...
— Что это он? — спросила Зиночка.
— Что-то он хотел сказать и не окончил, — задумчиво проговорила Елена Михайловна.
— Он страдает, это ясно! — сказал Александр Петрович.
— Отчего?
— Не знаю... Но он — интересный!..
На другой день молодежь отправилась к реке. Над водою — в тихие весенние дни — хорошо пелось. Звуки неслись далеко-далеко, и откликались, как эхо. Даль манила в свои туманы, и казалось, что вырастают крылья и уже можно лететь — за зеленые бугры, но вместо крыльев к синим горизонтам летела только песня — звонкая, гибкая, раздольная...
У берега они встретили мужика, ставившего сети, и разговорились с ним.
— Хороший ваш батюшка?
— Хороший! — коротко ответил мужик.
— А почему он хороший?
— Не особенно, чтоб... А так ничего, — хороший...
— Много с вас берет...
— Ничего не берет... Кто ежели даст, ну возьмет... И то — немножко...
— Давно он у вас?
— Давно. Он прямо к нам заступил. Тут и попадья у него померла.
— Когда умерла? — спросила Зиночка.
— На первых годах и померла. Холера была. Она за бабами ходила и померла...
— Хорошая, значит, была?
— Ничего себе... Чудные они оба с батюшкою!..
— Почему?
— В комнатах у них, как в хлеву... Исть нечего... Другой бы на их месте такие хоромы построил — во!..
Мужик развел руками: вот какие хоромы построил бы!
— И опять можно сказать: сана своего не соблюдает. Бабам на огородах помогает...
— Н-ну?
— Ей-Богу!.. Снимет свой кафтан, засучится, как баба, и давай грядки копать, или, скажем, поливать... А то еще хуже: вроде как будто повитуха. Баба родит, а он повитухой...
— Что же — и лекарства у него есть?
— Все, как следует. Сам недоедает, а какие-то там спрынцовки выписывает из города... Несурьезный он человек!..
— Но ведь это он вам же желает помочь...
— Конечно... Только чудно это: сан имеет, а глупостями занимается...
— Как глупостями? Что ты говоришь?
— Так! Не его это дело! Ты знай — служи, благолепно служи, а не так, чтобы скороговоркой. Словно равный с Богом говорит. Все равно, как мы вот теперь с вами... Ни велелепия, ни фимиаму... Исповедовать начнет, нужно больше строгости, крикнуть, топнуть ногой, чтоб разобрало, а он плачет. Как маленький хнычет... Несурьезный человек!..
— Однако, — подумал Александр Петрович и почувствовал, что на его сердце легла тяжесть — за этого непонимаемого одинокого священника...
— Ты в церкви часто бываешь? — полюбопытствовала Зиночка.
— Кажное воскресенье. Нельзя нам без церкви. Помирать-то ведь надо. Ну, а там за это не похвалят...
Мужик засмеялся и, недоумевая, пожал плечами.
— Ты чего?
— Опять-таки наш батюшка и про это говорит: Бог, мол, любовь. Стало быть, добрей всех нас, людей то исть... Он, мол, часто плачет над нами, когда мы грехи делаем... Ну, если Он — любовь, то где же тогда будет геенна огненная, жупел и дождь серный?
— Какой дождь серный?
— Который на нечестивых будет послан... А он говорит — любовь! Народ в соблазн вводит. Была у нас одна старуха, трактир держала. Из-за денег, сказывают, двух мужей на тот свет отправила. Почувствовала, знать, свою смерть и — к попу: покаяния дай! Что она ему говорила на духу, Бог ее знает, только померла спокойно. Видно, утешил ее батюшка. А сам две недели, сказывают, плакал после. Будто грех ее на себя принял и оплакивал, значит... А может, и по чему другому плакал, — нам неизвестно. Только старуха померла и перед смертью говорила, что Бог ее простил... А по уставу, стало быть, ей полагался жупел и дождь серный... Поп, значит, и ввел ее в сомнение.
Молодые люди слушали, и перед ними постепенно вырисовывалась эта таинственная маленькая сельская жизнь — серая, темная, как омут, и еще непонятнее казалась им низенькая колоколенка, страстные звоны и этот одинокий страдалец-священник, обвеянный кроткой поэзией и служивший свету, любви, красоте... Во имя чего, с какими силами он здесь?..
И когда мужик ушел, они больше не пели. Словно истомились и беспомощно опустились крылья, на которых так хотелось лететь в даль, и они сидели над водой — задумавшиеся, печальные...
Перед вечером они попросили у батюшки позволения петь в церкви.
— Хорошо! — ответил отец Александр.
И они пели. Было страстное стояние, вся церковь попеременно то озарялась ярким светом, то погружалась во мрак. На средине церкви отец Александр читал о том, как давным-давно жестокие слепые люди замучили Христа... Маленькая церковь вспоминала это и, казалось, страдала, — страдала за Христа — окровавленного, покрытого терновым венком, страдала за людей, которые не знают этого милого счастья, открывшегося людям еще много-много лет тому назад...
А в промежутках между евангелиями — они пели. Пели о далекой Тайной вечери, на которой Христос прощался со Своими учениками, о Иуде предателе, о разбойнике, нашедшем счастье на кресте... Студенты пели басом — молодым, звучным, сдержанным, как рокот грома, между ними вплетался низкий альт Елены Михайловны, а поверх всего — дрожа, волнуясь и печалясь — висел тонкий дискант Зиночки. И оттого что воспоминания песнопений были грустные, они пели тихо, с непонятным вдохновением... Было трогательно, и глубоко в душе неведомая сила подымала все вверх и зажигала огоньки. И казалось, в голосе батюшки сделались мягче тоны, и прощальная речь Христа звучала глубокой тоской и любовью...
После стояния молодежь вернулась домой. Батюшки не было. А как хотелось бы теперь поговорить с ним!
— Где он? — спросила Зиночка у старухи...
— Пошел картошку сажать к Марковне... Бобылка у нас, безрукая... К ней пошел картошку сажать... Днем-то не успел, вот и пошел теперь. Ему ведь не впервой!..
III
Никто не слышал, как вернулся с огородов отец Александр. Наутро молодежь встала поздно. Батюшка уже ушел в церковь, и колоколенка по временам позванивала — тихо и протяжно. Напившись чаю, молодежь захотела вынуть вторые рамы. Закипела работа. И к полудню в высокие, неуютные комнаты вторгся весенний день — теплый и ласковый, и запахло свежестью и травой...
— Весна! — сказала Елена Михайловна.
— А послезавтра — Пасха! — промолвила Зиночка.
И вдруг, объятые весной, они крепко обняли друг друга...
До обеда было далеко. Зиночка скучала и от нечего делать начала подробно осматривать ту комнату, где жил батюшка.
Она просмотрела медицинские книги, лежавшие на столе. Книги были старые, с желтыми от времени краями. Медицинский журнал пахнул карболкой, но был бережно сложен по номерам. Очевидно, им дорожили и часто читали. На окнах стояли склянки с латинскими надписями. Таких же склянок было много под столом, в большом ящике. И ни одной газеты, ни одного письма. Чернильница была пустая, перья пожелтели от ржавчины. Зиночка начала перелистывать Евангелие — маленькое, в простом кожаном переплете, со старинными застежками. Страницы тоненькие, как папиросная бумажка. Печать неразборчивая... В самом конце книги Зиночка увидела слабые, почти стершиеся линии карандаша. Очевидно, запись. С трудом, напрягая зрение, она прочитала:
— Сентября 3, 1886 г. Приехали. Глушь. Мы с Тоней одни. Она говорит: будем работать! Будем.
— Декабря 14, 1886 г. Бедность, невежество, грубость. Если бы не было в душе чего-то святого, которое велит остаться и исполнить свой долг, махнул бы на все рукой и убежал бы...
— Февраля 2, 1887 г. Бежать, бежать!.. Тоня стыдит, но я — человек, я не могу...
— Июня 4, 1892 г. Холера около.
— Июня 6. — Холера у нас. Тоня работает. Ни одного фельдшера. Боже, не возьми ее у меня. Она у меня одна во всем свете...
— Июня 24, 1892 г. — Умерла...
— Мая 4, 1897 г. — Я несу свой крест.
— Июня 6, 1905 г. — Я несу свой крест... Тоничка, скоро ли мы увидимся?..
Здесь оканчивался маленький дневник... Зиночка смахнула с глаз слезы и вышла из комнаты...
В полдень колоколенка опять звонила. Мужики собрались в церковь, и перед ними тихо проносились далекие печальные картины: Голгофа, Крест, страдающий Христос. В конце вечерни молодежь запела о саде Иосифа Аримафейского, о прохладной пещере, прикрытой маслинами, о том, как в этой пещере похоронили Христа. И в это время батюшка безмолвно вынес из алтаря святую плащаницу и — полный скорби — положил ее на средине храма...
И с этого момента маленькая церковь не закрывала своих дверей: в ней лежал усопший Христос. Мужики кучками входили в нее, долго крестились, кланялись в землю и целовали плащаницу. Когда пришел вечер, в церковных окнах засветились редкие огоньки: в церкви лежал усопший Христос. И все время шел народ — безмолвный и печальный, шел в свою маленькую ласковую церковь...
Легли спать рано. Ночью Зиночка проснулась от колокольного перезвона. Она встала, раскрыла окно и прислушалась. Издалека, с противоположной стороны церкви, доносилось пение:
— Святый Боже... Святый Крепкий...
Очевидно, пели студенты. Пели высоко, но с тихой печалью и слезами. И Зиночке показалось, что они там хоронят Кого-то родного и близкого...
— Лена! Лена! — будила она подругу.
Елена Михайловна встала и подошла к ней.
— Что ты не спишь?
— Слышишь? Хоронят!
— Да... Это — Христа хоронят!..
— Как Христа хоронят?
— Обносят плащаницу вокруг церкви. Ты что же — разве не помнишь?
— Я, значит, всегда дома просыпала... А как грустно и... хорошо!..
Шествие приближалось. Уже были видны мерцающие огоньки, смутные силуэты людей. И голоса, полные слез, как весенние снега, пропитанные водой, тосковали о чем-то, что умерло, и о чем-то просили — у далекого, таинственного неба...
— По...о...ми...луй... на...ас!..
Зиночка заплакала. Ей вспомнился далекий дом, далекое детство, маленькая родная могилка на кладбище — осененная крестом и деревцами...
— Мама!.. Ма...ма!.. — рыдала она.
— Что ты, Зиночка! Успокойся! — встревожилась Елена Михайловна.
— Мама моя... Мама!..
— Ну будет, будет!..
Елена Михайловна ласкала ее, как маленькую. А вдали тихо гасли поющие, плачущие голоса... Зиночка незаметно заснула на коленях у подруги...
Суббота была хлопотливым днем. С утра молодежь начала убирать свою комнату. Чистили, мыли, украшали желтыми и синими цветами, нарванными на соседних буграх... Зиночка взяла на себя обязанность убрать комнату батюшки. Она тоже мыла, чистила, привела в порядок медицинские книги и склянки, повесила занавесочки, которые ей достала где-то старуха, вытерла сырым полотенцем большой портрет покойной жены отца Александра — молоденькой, с глубокими печальными глазами, и окружила его венком из весенних цветов. За работой она не заметила, как потемнел день, и по селу разлилась синяя мгла... Она не заметила также, как в комнату вошел батюшка и остановился в безмолвии...
— Спасибо вам!..
Он стоял — тихий, усталый, но с лаской и огоньками на лице. И вдруг что-то набежало на глаза, и они заблестели, — слезы!..
— Спасибо вам! — дрожа, повторил он и быстро вышел...
IV
Святая ночь... Зиночка и Елена Михайловна ушли на бугор, лежавший за селом, у самого разлива, и здесь дожидались пасхального звона... Прямо перед ними лежала безмолвная водяная гладь, слившаяся с ночью синевой. Недалеко шумело село, и в конце изб поднималась маленькая церковь...
— Ау! — крикнула Зиночка в широкий водяной простор.
— А...у! — пронеслось по разливу.
— А...у...у!.. — откликнулся кто-то далеко-далеко за темными буграми, высунувшимися из воды...
— Как тихо! — сказала Елена Михайловна... — Знаешь, Зиночка, — весной мне всегда хочется думать о весне в нашей человеческой жизни. Когда-нибудь она непременно настанет. Засияет солнце, встанут из-под земли умершие, зазвонят пасхальные колокола... Это непременно когда-нибудь будет!..
— Когда? — спросила Зиночка.
— Когда-нибудь. Я не знаю, когда именно. Это я чувствую. Не знаю, а чувствую... Ты как представляешь себе человека, Зиночка? У него — только ум, и больше ничего?
— Н...не знаю...
— Мне кажется, ум — только одна половина человека. Другая, тоже сильная, необходимая, как и ум, половина — чувство, сердце. Оно живет своими законами. Оно мыслит, страдает, радуется по-своему... Отрицать это или забывать про это нельзя... Мне кажется даже, что сердце — это нечто большее, чем обыкновенно думают о нем... Впрочем, это длинно рассказывать... Но вот что: у сердца есть предчувствия. Иногда — удивительные ясные предчувствия... Вот ту далекую милую человеческую весну я предчувствую... Понимаешь? Когда она настанет, не знаю. Но она настанет, Зиночка!..
Девушки задумались. Прозрачная синева обняла весь мир, и высоко вверху на невидимых цепях тихо качались звездные лампады, и от них — над примолкнувшей землей — клубился, как серебряный дымок, нежный тонкий свет. И было во всей вселенной так широко, так просторно, что сами собой вырастали за спиной белые большие крылья и поднимали высоко-высоко, где качались на невидимых цепях жемчужные звездные лампады...
В безмолвный час синей ночи на колоколенке зазвонили. Искристые, брызжущие золотом и счастьем колокольные звоны быстро-быстро, как огоньки, вспыхивали один за другим над селом и сжигали печальные страстные тени, и над селом ткалась, как чудесная ткань, весенняя золотистая радость...
Зиночка и Елена Михайловна слушали пасхальный звон. И когда он смолк, и вместо одного колокола заговорили все сразу — невнятно, как дети, наивно и радостно, когда вокруг церкви протянулась толпа — с золотыми огоньками и хоругвями, они подошли друг к другу:
— Христос воскресе! — сказала Елена Михайловна. — Воистину воскресе! — ответила Зиночка.
И они крепко поцеловались.
Зиночка обернулась к воде и послала свой пасхальный привет далекому родному кладбищу, где была маленькая могилка, осененная крестом и деревцами:
— Христос... вос... кре... се... Ма... мочка!.. Это подхватило: а... а... чка... — и понесло, как ветер, по водяной глади...
— Пойдем в церковь, — предложила Елена Михайловна.
Они спустились с бугра. Но в церковь нельзя уже было войти, так было тесно. Они постояли немного около ограды и пошли домой. В комнате никого не было, студенты пели в церкви. Курсистки уселись на ступеньках крылечка...
Синяя мгла еще лежала над селом, когда отошла обедня. По древнему обычаю на площади перед церковью разостлали чистые холсты, и все сели разговляться. На главном месте сидел отец Александр. Кругом него, как цветы в лесу, пестрели платки, платья, рубашки — красные, синие, зеленые. У мужиков это разговление называлось "пасхальная вечеря".
Неясно светили огоньки в различных местах стола, освещая мужиков, баб, яства, — разговляющиеся крестились и ели — осторожно, боясь уронить на землю крошки освященной снеди, и впереди, на самом видном месте, сидел пастырь. Он ничего не ел и смотрел куда-то в даль — над мужиками и бабами...
— О чем он думает? — шепнула Зиночка Елене Михайловне, сидя на ступеньках вместе со студентами.
— Он сейчас очень красив, — сказал Александр Петрович и достал из кармана записную книжку, чтобы набросать профиль батюшки. — Он сейчас положительно красив... Что-то мощное и грустное, грустное...
"Вечеря" кончилась. Мужики разошлись спать по своим избам. Отец Александр поднялся вверх и в первый раз крепко пожал руки своим гостям:
— Христос воскресе!
— Воистину воскресе, — ответил за всех Александр Петрович. — Воистину воскресе!
— Да... Воистину воскресе... Это верно... Молодежь часто не верит Воскресению потому, что оно — противно логике. Такое неверие — полбеды. Беда, если сама жизнь разобьет эту веру! Логику может победить вера, сердце, стремление к счастью, но жизнь — глупую, безобразную, несправедливую — ее ничем не победишь. Она сама хочет всех победить...
И — взволнованный — он ушел в свою комнату...
Погасли огни в доме. Предутренний свет мерцал в ставнях. Село заснуло, измученное беспокойною счастливою ночью...
Елена Михайловна легла, а Зиночка сидела у окна и думала. Потом встала, и осторожно, чтобы не разбудить подругу, приотворила дверь в комнату батюшки...
На столе горела восковая свеча, а батюшка сидел на койке, опустив свою голову, и — плакал...
Зиночка быстро прошла в комнату.
— Отец Александр, родной, не надо! Не надо плакать!..
— Дитя мое, если б ты знало... если б ты знало... как мне тяжело!..
— Я знаю, я чувствую... Мы все чувствуем. И жалеем вас... Вы — честный, вы святой человек... Не надо же плакать!..
— Зиночка... как мне тяжело... Грудь давит... Тоска... смертная, черная тоска... Этот воскресный день... О, лучше бы, если б его не было... Он... всегда... всегда... только подчеркивает мое бессилие... При нем только ярче выступают зловонные пятна моей деревни. О, как бы я хотел слиться с ним, с Воскресным днем, и слить с ним свою деревню!.. Как бы я хотел!.. Но... крыльев нет, чтоб лететь, а деревня — слишком большой груз, — и мы оба, деревня и я, остались внизу, как гады... И только тоскуем... Только тоскуем!.. Видела, как устроили мы "вечерю"? Это началось давно, очень давно... Еще до меня... И когда я приехал сюда и в первый раз воссел, как пастырь, на этой вечери, я мечтал: будет время, и я сделаю этих людей, сидящих со мною, разумными, добрыми, счастливыми... А вот жизнь прошла, я измучился, а село такое же грубое, темное, — и эта пасхальная вечеря — уже не греза, а призрак, кошмарный призрак... Лица у всех тупые, чувственные. Праздник бессмертия, греза о иной жизни, а они все свели к тому, что разговелись и пошли спать... Учил, учил, а они до сих пор не могут представить себе, что они бессмертны. Тупые и смешные: на словах говорят о загробной жизни, а в действительности боятся смерти, по пустякам бегут ко мне: полечи, умираю!.. Говорят, что бессмертны, а весь кругозор их умещается в маленькой коробочке нудной деревенской жизни... Учил, учил, а они все такие же, как были их деды...
— Милый батюшка! Они, наверно, стали лучше. Вы не замечаете этого!..
— Не замечаю, — горько улыбнулся отец Александр. — Я простил бы им все, я счел бы себя удовлетворенным, если б заметил хотя в одном человеке, что он сознает, кто он... Но такого ни одного не было... Наша русская деревня — это океан невежества, грубости, тупого страдания. Сюда надо посылать не одного человека, а десятки, сотни... Чтоб все вместе взялись за дело. Мрака слишком много в деревне, и он сразу поглощает маленький огонек... Свету, больше свету! Образования, ласки больше! Во имя счастья этих курных изб, во имя самой маленькой справедливости к тем, которые ушли сюда работать, и которых работа... задавила, как непосильная ноша, — больше света, больше людей сюда, в глухую деревню!..
— Истомился я, Зиночка!.. Все у меня взяла деревня: молодость, силы, жену, веру в счастье... Все отняла, все выжгла и на место всего оставила бессилие, усталость, тоску... Ах, если б вы знали, какое это больное место — темная русская деревня!.. Сюда нужны целые полки врачей, экономистов, агрономов, докторов, священников, поэтов... Целые полки нужны. А один... один скоро сгаснет, как маленькая свечка — среди тьмы...
...Помню, приехали мы сюда с женою. Мысли — самые радужные: будем работать, и, когда состаримся, увидим около себя свой приход — довольный, счастливый, разумный... На первых же порах мы растерялись. Я хотел говорить им о Боге, о вечной жизни, а они кричат, что у них все больные, и ничего не понимали из моих слов. Мы с женой выписали книг и стали учиться медицине. Выучились немного, начали лечить. Мужик труслив, маленькая болезнь уж беспокоит его. И шли они к нам — истощенные, хмурые, ни о чем не думающие, кроме своих маленьких болезней... А тут бедность, проклятая бедность задавила их совсем. Тоже нужно было помочь. Как? Нужно было бы в корне изменить образ их хозяйства, изыскать средства, но — как и где? И я разменялся: вместо того, чтобы лечить болезнь в корне, начал помогать крестьянам в их работах, как поденщик...
...Учил о Боге, о бессмертии, о добре, лечил, работал на огородах, в поле, всю жизнь, не покладая рук, трудился, и вот — устал... Как это ни грустно, но это — правда...
...."Пастырь", "священник" — хорошие, чудесные слова. Но думал ли кто, как тяжелы эти слова! Пастырство — это тяжелая одежда. Для живого человека — ох, какая тяжелая одежда. В молодости я надел ее — тяжелую, резавшую плечи, все время старался идти в ней хорошо, достойно, и вот — изнемогаю. Чувствую: не могу удержать ее на своих плечах, она давит меня. И — раздавит... Человек — очень слабое существо, Зиночка!..
...Я скоро умру. Болит грудь и сердце устало... Когда я приду к Богу, я попрошу у Него одного: "Господи, дай отдохну!" И засну. В первый раз в жизни засну. Если б ты знала, мое дитя, как я устал!..
Зиночка слушала, опустив голову. Тяжелые слова исповеди падали в ее душу, как камни. Жизнь — просторная и заманчивая, оказывается, таила в своих недрах много ужаса...
— И... и поверьте: сколько лет тут работаю, ниоткуда, ни разу — ни привета, ни ласки, ни одобрения! Все чужие!.. И иногда нападет тоска: неужели в мире нет уже борцов, нет работников?..
— О, они есть! — вспыхнула Зиночка. — Они есть, отец Александр! Они борются, они страдают! Вы — не один! В далеких городах, в пустынных равнинах — они, как и вы, горят и умирают... Горят и умирают — с великою грёзой: будет время и настанет прекрасное царство — ласки, знания, красоты, бессмертия... Они работают — быть может, незаметные, позабытые, но они верят: издавна в таинственные равнины счастья идет великий крестный ход: священники, ученые, писатели, подняв свои хоругви, соединившись в одно, идут в лазурные края, а за ними шумит бесчисленный народ... В этот великий крестный ход они верят и, как крестоносцы, горят и умирают...
— Хорошо это, Зиночка... Хорошо, как сказка... Но я устал... Ничего бы мне не нужно, кроме покоя... Тихого, вечного покоя... Если б вы знали, как я страдаю! Чувствовать, что результат твоей жизни — нуль, это ужасно... Это ужасно, ужасно...
Он заломил руки — в глубокой, смертной тоске...
— Неправда: результат вашей жизни не нуль. Бог оценит вашу жизнь.
— Зиночка, Зиночка!.. Когда я приду к Богу и приведу свою паству, и скажу: "Вот стадо мое!" — и когда увидит Бог грязных, грубых, глупых мужиков, Он скажет: "Плохой русский священник!.."
— Нет, нет! Бог поймет! Бог призовет вас к Себе близко-близко, обнимет вас и скажет: "Бедный, бедный русский священник!.."
— Я не прошу этого. Если можно было бы, я только попросил бы у Бога: "Господи, я отдохну, я засну..." Я засну...
Он еще ниже опустил свою голову, точно в самом деле засыпал. Был он такой жалкий, страдальческий, согбенный, что, глядя на него, хотелось заплакать и приласкать, приласкать...
И в расширившихся от безграничного ужаса глазах Зиночки встал во весь рост образ русского священника. Под метелями, в глуши деревень, одинокий среди своих и чужих — он идет своей тернистой дорогой. Он звонит на своей колоколенке, он вспоминает великие страницы человеческой жизни, рисует, как прекрасный художник, иные края — бессмертные и счастливые, зовет туда — в высь, к небу и, полный труда и страдания, затерянный в безбрежных степях, тихо обессилев — умирает, и над ним никто никогда не ставит памятника...
Он говорит людям о Боге, о счастье, о бессмертии, а пред ним, насупившись, как море в непогоду, надвинулась печальная русская жизнь — бедная, глупая, скучная... Он зажигает свой огонек и стоит, как маяк, а жизнь оцепила его, как тина, и душит... Он чувствует, как почва уходит под его ногами, как со всех сторон его одевают ползучие травы и кошмары печальной деревни, и с тоскою в сердце, провидя свой смертный час, он — из последних сил — все же кричит людям вечные святые слова... На краю могилы, подавленный бедностью, без близкого друга, гонимый своими и чужими, поднявший на себя грехи и печали темной несчастной деревни, — он кричит людям о Воскресении, о Христе, о весенних цветах...
И в своем подвиге он неприметен, как полевые былинки. И когда умирает, над ним никогда никто не ставит памятника...
В полдень молодежь уезжала из Гавриловки. Приплыли на праздники в гости к гавриловцам соседние мужики и рассказали, что от их села можно проехать на лошадях. Молодежь обрадовалась возможности уехать, быстро сложила вещи и в полдень была уже на берегу...
— Уезжаем! — задумчиво протянула Зиночка.
— Что так жалобно? — спросил брат.
— Ничего... А вон батюшка идет нас проводить. Это очень мило с его стороны...
Отец Александр подошел к лодкам.
— Едете? — с грустной улыбкой спросил он.
— Едем, батюшка. Спасибо вам за все!
Молодежь жала батюшке руку.
— Спасибо и вам! — промолвил отец Александр.
— Прощайте, батюшка! — подошла к нему последняя Зиночка.
— Прощайте!..
И, подержав немного в своих руках руку Зиночки, сказал тихо:
— Если будет можно, напишите мне... Несколько строк... Как живете там... Как идет в равнины счастья крестный ход человечества... Помните?
— Помню... Хорошо... я вам буду писать...
Уселись в лодках и тронулись...
— Прощайте, батюшка!
— Прощайте!..
Впереди смеялось под солнцем безбрежное водяное пространство. Было тихо, и в весеннем просторе рассыпались чистые хрустальные пасхальные звоны... Маленькая церковь провожала их из своего глухого села песней о Воскресении и вечной жизни...
Молодежь притихла. Даль была широка, как юность, и, глядя в нее, взорам рисовалась предстоящая жизнь — бесконечная, светлая, сильная...
А далеко-далеко, у берега, все еще стояла фигура священника и смотрела на воду, где в голубоватом тумане уплывали навсегда недавние редкие гости...