назад
Роман Кумов. БЕССМЕРТНИКИ (оглавление)
далее 

ОТЕЦ ГЕОРГИЙ
Очерки. Продолжение. Гл.IV-VII

IV

Домик, в котором поселился новый батюшка, был общеизвестный. Он стоял на маленькой площади — около церкви и весь зарос деревьями. Место было низменное, и вода находилась недалеко: во дворе батюшкина домика зеленело болотце и росли камыши. Кругом нависли седые мохнатые ветлы. Но народ говорил, что почва на маленькой площади была "ржавая". И, действительно, в батюшкином дворе не было старых деревьев: как только подрастало дерево и начинало своими ветвями выглядывать за двор — на маленькую площадь, с ним вдруг начиналась перемена, — он желтело и сохло, бледные листья свертывались в трубочку, и скоро все дерево стояло твердое и сухое, как труп.

Комнаты в доме были высокие и большие. От наклонившихся к окнам ветвей в них всегда стояли узорчатые тени. Матушка — опытною, умелою рукою — быстро разместила по длинным высоким комнатам привезенную мебель. И уже на другой день после приезда отец Георгий сидел с женой почти в той же милой и уютной обстановке, которую они оставили далеко-далеко, в городе...

Матушка заметила, что в характере отца Георгия за это время произошла перемена; он сделался замкнутее. Уже не слышно было от него речей о жуткости. И она радовалась этому...

Пока в жизни крестьян с приездом отца Георгия не произошло ничего нового. Крестьяне говорили, что новый батюшка — добрый. И как неопровержимое доказательство доброты его приводили рассказы о том, как он приглашал мужиков к себе в кабинет, расспрашивал их о жизни хутора и — угощал чаем. При этом обыкновенно присутствовала матушка: она брала у крестьянина пустой стакан и наливала чаю, и, положив в него сахару, сама размешивала его. И была она при этом такая простая и добрая, как ангел. Некоторые, уходя от батюшки, дорогою умилялись до слез этою добротою и этою внимательностью. И придя в свои низкие белые хатки, рассказывали, что батюшка — добрый, а матушка — сущий ангел во плоти...

А на дворе стояли светлые весенние дни. Они спускались на землю рано утром, и, полные света и ласки, сгоняли легкую изморозь, насевшую ночью на крышах, и грели холодную землю, глубоко простывшую от морозов. Земля мякла и теплела, и тихо пробивались сквозь нее зеленые молодые ростки... А дни приходили все ярче и теплее и все дольше оставались на земле. Как в чудесной сказке, вырастали ночами в степи белые пышные цветы, одевались зеленою одеждою вербы и сильно набухали почки на вишнях.

Шла шестая неделя Великого поста. Утром и вечером по хутору стояли длинные печальные звоны... Было много говеющих: в Великом посту на хуторе не было священника, и никто из крестьян не говел. Отец Георгий служил "по-старинному": рано утром начинал службу, вычитывал все длинные кафизмы и сам читал канон. В среду и пятницу он говорил слово — о Боге, Бесконечной Любви. Он видел, что крестьяне знают Бога, внимательного к человеческим грехам и чуткого ко всякой жертве — трудовой копейкой или тоненькой желтой свечкой, но не знают Бога, воплощение чистой и святой любви, пришедшего когда-то на бедную маленькую землю пострадать за людей.

Он говорил о Боге-Любви, и в церкви было тихо. Крестьяне слушали слова доброго батюшки, и от них им было хорошо. Кроткими, простодушными очами они поднимались вверх — к самому Престолу Великого Бога и наивно и доверчиво, как дети, смотрели на Него. И оттого радость спускалась в их непривыкшее к ласке сердце, и стояли они — растроганные и умиленные...

Батюшка скоро узнал всех своих прихожан. Они были все похожи один на другого. В кабинете ли за чаем, или при выходе из церкви, или в случайных встречах на кривых улицах хутора, всегда пред ним стоял один и тот же человек: измученный заботою о куске хлеба, никогда не мечтавший подняться вверх и окинуть единым оком все окружающее, приходивший смиренно в церковь, как в дом Бога, о Котором он слышал всю свою жизнь и Которого никогда не представлял себе сознательно и ясно.

Только один необычный прихожанин оказался у отца Георгия.

На той же площади, где был домик отца Георгия, на противоположной стороне ее, стоял старый большой дом. По виду он напоминал городские строения: был крыт железом, обнесен высоким фигурчатым забором и выходил на улицу широкой стеклянной верандой. Около него никогда не было видно движения, только ночью, в крайнем окне, мелькал свет, прикрытый зеленым абажуром. Крестьяне говорили, что в доме живет "профессор"... Говорили, что он давно приехал откуда-то издалека, купил у общества место и выстроил дом. Он был странный: никогда не говорил с крестьянами и как будто даже избегал их. Иногда его видели уходящим с ружьем и собакой в степь. Иногда он стоял на своей веранде, прислонившись лбом к стеклу, и обычно был бледный. У него не было прислуги: за провизией он сам ездил на станцию, а в его отсутствие дом сторожила огромная желтая цепная собака.

Отец Георгий как-то возвращался домой вечером от тяжело больного крестьянина. У "профессорского" дома он встретил самого "профессора": то был в длинном пальто, в широкой шляпе. У него была маленькая седая борода и длинные усы. Глаза смотрели неясно, будто что-то вспоминая. Отец Георгий снял шляпу и поклонился. Профессор ответил: "Здравствуйте!" — и торопливо скрылся в калитку. Через неделю после этого отец Георгий гулял в степи с матушкой. Когда они подходили к памятным им гумнам, из-за верб вдруг показался профессор — с ружьем и собакой. Увидев гуляющих, он остановился в нерешительности. Потом медленно пошел по дороге — навстречу отцу Георгию и матушке. Они встретились и поклонились друг другу и уже готовы были разойтись, когда матушка вдруг спросила:

— Удачно охотились?

Профессор остановился и, будто конфузясь, ответил, что он только любит бродить по степи, а ружье и собаку берет с собою "так — для приправы". И, приподняв шляпу, он вежливо попрощался и пошел по дороге. Когда отец Георгий с матушкою отошли далеко, матушка сказала:

— Бедный человек!..

— Почему ты думаешь?

— Мне так кажется, — ответила она...

Только этот "профессор" выделялся из ряда прихожан отца Георгия...

Между тем подошла Страстная неделя. Пасха была поздняя, и на Вербной всенощной вербочки были красные, с крупными пушистыми барашками. Каждый день открывал что-либо новое во взопревшей земле: давно отцвели подснежники, распустились сирени и акации, и зацвели крыжовники.

Весь в синей весенней лазури прошел день Великого Четверга, и пала на воскресавшую землю вечерняя мгла. Хуторская церковь горела огнями: шло "стояние". Отец Георгий стоял на средине церкви и, плача, тихо читал прощальную речь Спасителя. В церкви был полумрак, неясно вырисовывались из тьмы кроткие лики святых. Крестьяне стояли тесной толпой и смотрели, как в их руках таяли желтые восковые свечки. До уха их доходила кроткая, плачущая речь о безысходной любви и о недалеких страданиях, и их сердца незаметно таяли в глубоком умилении, как маленькие желтенькие свечки...

"...После сих слов Иисус возвел очи Свои на небо и сказал: Отче! пришел час: прославь Сына Твоего, и да Сын Твой прославит Тебя... Я открыл имя Твое человекам, которых Ты дал мне от мира; они были Твои, и Ты дал их Мне, и они сохранили слово Твое... Отче Праведный! И мир Тебя не познал, а Я познал Тебя, и сии познали, что Ты послал Меня. И Я открыл им имя Твое и открою, да любовь, которою Ты возлюбил Меня, в них будет, и Я в них..."

Крестьяне, уходя из церкви, бережно уносили крошечные горящие свечки: в этом маленьком огоньке как будто еще страдала безысходная плачущая любовь...

Пришла пятница. И пополудни умер Христос. В черной ризе, тихо, без слов, вынес святую плащаницу отец Георгий на середину церкви и склонился перед ней — в любви и тоске. И крестьяне прозревали, что Христос, действительно, умер, и тоже склонялись перед Ним в любви и благодарности...

А на заре Великой Субботы колокола плакали, поднимаясь вверх своими тонкими певучими голосами и, вдруг падая вниз, и звонко и печально сокрушаясь в своем падении: хоронили Христа. Церковь стояла такая маленькая и бедная, и кругом нее обносили Того, Кто был ее Господом, и — плакали колокола. И старый дьячок одиноко поднимался дрожащим голосом вверх, к Крепкому и Бессмертному Богу, и просил, тоскующий:

— ...Помилуй нас!..

Отец Георгий шел под плащаницею грустный и взволнованный. За плащаницею тревожно толпился народ с мерцающими свечками. В стороне громко плакало дитя. И огнисто горела молодая весенняя заря...

— А, ведь, профессор-то в церкви был! — удивлялся, идя по улице от утрени, старый Северьяныч.

— И то был! — подтверждал его компаньон Никита Васильевич Парамонов. — Жена говорила мне, будто и на стояние приходил он, в паперти стоял... Да я, грешник, не поверил. Думал: брешут бабы!..

— Чудно! — опять удивлялся Северьяныч.

V

Святая ночь опустилась на землю — синяя и скромная, как все предшествующие ночи. Но за этою скромною синевою таилось что-то необычайное. Это чувствовал весь Лебяжий хутор, начиная с отца Георгия и кончая маленьким подпаском Митькой. Как только сгустился вечер, на колокольне замелькали таинственные огоньки и послышались стуки, будто там прибивали что-то. Площадь около церкви золотилась толстым слоем желтого песка. Низенькая церковь смотрела по-весеннему: ее одели со всех сторон зеленые вербы, и вся она была веселенькая, подновленная...

В самую полночь она ярко и весело загорелась, будто вспыхнули сразу ее узкие и длинные оконца, и колокольня запылала, как факел. И торжествуя, залились колокола — часто и радостно, и чудилось, будто вся степь придвинулась к маленькой церкви и стояла здесь, чутко внимая. А кругом церкви длинным и широким кольцом шел золотистый торжествующий крестный ход...

После обедни отец Георгий вышел на амвон и сказал:

— Друзья мои! Я хочу пойти сейчас на могилки и отслужить там панихиду. Кто хочет, пойдемте со мною!

И пошли все. С веселыми лицами пришли на зеленые могилки и стали вразбивку, и тихая грусть прошла тут в душу... Отец Георгий в белых ризах стоял при входе на кладбище и возглашал молитвы о вечном упокоении усопших. А старый дьячок — в ответ ему — пел святые песни о Воскресении. Лежала над могильными холмиками весенняя мгла и неясно мерцали звезды. И было все полно раздумья, весенней грусти, тихого-тихого счастья... Когда окончилась панихида, отец Георгий громко воскликнул:

— Христос воскресе, братья!

И все присутствующие повторили: "Христос воскресе!" Повторила далекая степь: "Христос воскресе!" И колокола, вздымаясь высоко в своем неудержимом радостном стремлении, разбрасывали всюду, как золотистые брызги: "Христос воскресе!.."

В этот день у отца Георгия был необычный праздничный гость: "профессор". Он пришел, по-прежнему словно стесняясь чего-то, с прежним туманным, будто вспоминающим взглядом. Но было на лице его, как робкая улыбка, что-то светлое, праздничное. Он протянул отцу Георгию руку и сказал, улыбаясь:

— Христос воскресе!

Отец Георгий в ответ крепко поцеловал его. Они сели. "Профессор" начал расспрашивать батюшку, кто у него родители, какое учебное заведение он кончил, когда стал священником. В середине разговора вошла матушка — в простом беленьком наряде, вся светлая и праздничная. Она поцеловалась с "профессором" и, увидя его сконфузившееся лицо, сказала весело:

— Сегодня уж такой праздник!

И постепенно исчез куда-то сухой, формальный разговор. Матушка рассказала, как она сегодня христосовалась с хуторянами.

— Подходит старушка, на вид такая добрая-добрая, и говорит: "Христос воскресе!" Поцеловались мы. А с нею внучка — маленькая девочка. И она тоже тянется целоваться. А у меня в руках было яйцо. Поцеловала я девочку и даю ей яичко... А у нее глаза заискрились, а старушка, бедная, заплакала...

Этот рассказ был прост и мил. И "профессор" начал рассказывать, уже не стесняясь, как хорошо было в эти дни в церкви.

— Понимаете, как может одухотворить церковную службу священник! И, конечно, как при других обстоятельствах может умертвить ее! Я давно не был в церкви. И меня, знаете, так приятно поразила эта никогда прежде не замечаемая мною теплота в церкви. Стоишь, а у тебя на душе тепло, тепло! Увидел я это в первую же вашу службу, и потом нарочно приходил погреться к вашему костру... Хороший вы священник, отец Георгий...

— Спасибо вам... Только знаете, какой у нас Учитель, какой Предшественник? Христос! А перед Его делом наше маленькое дело — капля... Вы ясно представляете себе Христа?

— Да... От детства кое-что осталось. Подробно, конечно, не приходилось заниматься...

— Вы верите?

— Нет...

В светлой, полной весенних лучей комнате, стало жутко. Но спасла матушка:

— Хорошо. Мы часто будем говорить об этом. И — кто кого? Согласны?

Свет пробежал в туманных очах "профессора". И, с недоверчивой улыбкой, он согласился:

— Хорошо!..

"Профессор" остался обедать... Уходя вечером, он крепко пожал руки отца Георгия и матушки.

— До свиданья! Спасибо вам! К себе приглашаю теперь вас, отец Георгий, а вас, матушка, нет: у меня в доме такой сумбур!..

— Приду, нарочно приду, — шутила матушка...

А ночью, перед сном, отец Георгий подошел к матушке и, взяв ее руку, сказал:

— Ниночка! А ведь все у нас хорошо! Спасибо тебе, моя тихая!..

VI

Быстро-быстро побежали дни после Пасхи: Преполовенье, Вознесенье, Троица, и вот уже не за горами Петров день. В лугах звенели косы, и вечером лились там песни. В луговых озерцах бродили бабы и вытаскивали на колкий скошенный берег невода, полные шемары и маленькой рыбы. Зажигались костры над водой, и ключом вскипала в котелках уха. И далеко за полночь стояли над лугами веселые разговоры и живые раскатистые песни...

А в садах уже поспевала малина и наливались вишни. В полдни стояли тут широкие прохладные тени. Под развесистыми яблонями устраивались летние столы, и утром и вечером пились долгие чаи — на прохладе, под тихий шум деревьев и аромат спеющих яблок...

Степь давно поблекла. Когда-то зеленые бугорки ее пожелтели и щетинились колючим серым ковылем. Иногда над ней бродили низкие белые облака, но дождем проливались редко и обычно уходили куда-то за гумны и там опускались на землю синими частыми полосами...

В один из июньских дней прибежал к батюшке церковный сторож:

— Должно, плантации горят. С колокольни видать, как дым дюже забирает... И галки бросает высоко...

Плантации были расположены в пяти верстах от хутора. Они принадлежали татарам, и около них стояло татарское поселение... Крестьяне не любили татар-плантаторов: не любили за веру и за то, что те всегда ловили на своих плантациях забиравшихся туда ночью хуторян...

Теперь оттуда поднимался густой дым, и порою сверкало пламя... Плантации горели...

Отец Георгий вышел на площадь и увидел, что хутор спокоен, как всегда. Никто не бежал и не ехал на огонь и дым.

Он остановил крестьянина, гнавшего в степь корову:

— Лукич! Что ж ты не идешь на пожар? Помог бы!

— Далеко, батюшка! — ответил крестьянин. — И жарко. А дорога — один песок...

— Что ты, Лукич! Ведь надо помочь! Побеги, голубчик!

Крестьянину было неловко.

— Ну вот, батюшка, корову прогоню. И пойду. Право слово, пойду!

— Да что корова, Лукич! Там надо скорее, как можно, а ты — "корова"!.. Пожалуйста! Я пойду, кликну других мужиков...

Он входил в дворы и звал. Но почти все отвечали: "Далеко... жарко... и один песок..." А с плантации доносилась гарь и высоко-высоко плавали черные клубы дыма...

Отец Георгий прибежал в церковную караулку.

— Власич! Бей в большой колокол! Скорей!..

Власич ударил. Необычный звон пошел по селу. Народ спешно начал подходить к церкви.

— Братцы! Что вы делаете? Бога побойтесь! Люди горят, а вы здесь сидите... Надо скорее туда! Представьте, если бы у вас случился пожар. Как дорог был бы всякий лишний человек. Братцы, скорей! Там и народу мало: что они сделают! И говорю вам, как пастырь: Христос не любит таких людей. И такие — не христиане!..

Через минуту крестьяне бежали к горящим плантациям. Впереди всех бежал, тяжело дыша, батюшка...

Они прибежали, когда половина татарского селенья была объята пламенем. Суетились люди — с короткими непонятными восклицаниями. Трещало пламя, обваливались доски. И было душно от копоти и дыма...

Крестьяне бросились к огню, но не знали, что делать. Произошло замешательство. Но скоро осмотрелись они, и дело наладилось. Пожар трещал, шипел и медленно угасал... Вдруг послышался резкий — будто пронзили кого-то — крик:

— Абдулки нет! В огонь он... Под лавка спит!..

Будто обухом ударил всех этот крик. Ребенок в огне! И, разбрасывая всех с дороги, отец Георгий побежал туда, где раздался страшный крик.

— Где ребенок? — задыхаясь, спросил он у катавшейся по земле женщины.

— В огонь... Там!.. В огонь... Спал...

— Вон там! — показал на пылавший дом маленький испуганный татарчонок и заплакал.

Отец Георгий сбросил верхнюю рясу и, перекрестившись, скрылся в горевшей хате. В пламени и дыме пред крестьянами пронеслась смерть. И забились часто-часто сердца. А пожар, шипя и треща, угасал...

— А ведь батюшка-то как бы не задохся! — выразил кто-то опасение.

И все почувствовали, что батюшка может задохнуться. И все заспешили и торопились, будто сами задыхались. Кто-то сказал:

— Надо туда пойти — посмотреть!

Вызвались сразу пятеро. Но только они приготовились скрыться в дыме, оттуда показался отец Георгий. У него было обожженное лицо и одежда на краях истлела. Волосы обгорели и завились барашками. В руках была куча тряпья... В них без чувств лежал маленький Абдулка.

Когда отец Георгий вышел из дыма, к нему бросилась мать ребенка, но, увидя, что ребенок лежит без движения, упала на землю... И отец Георгий тоже начал тихо опускаться и вдруг побледнел и упал навзничь...

— Воды! Воды!..

Сбрызнули обоих — батюшку и ребенка — и оба открыли глаза. Батюшка привстал, бледный и усталый, и спросил у крестьян:

— Жив ребенок?

Ему ответили, что жив. И он облегченно перекрестился. Пожар совсем кончался. Только дымок шел из раскаленных толстых бревен, а огня не было...

Около отца Георгия образовался кружок из крестьян и татар.

— Твой батюшка будет? — спрашивал молодой с крепкой квадратной головой татарин.

— Наш, наш!..

— Добрый батюшка! — убежденно заявил он.

Вдруг толпа раздвинулась и сквозь нее быстро прошел "профессор". Он был взволнован.

— Нет ли ожогов, отец Георгий?.. На лице есть... Да... Но глаза не тронуты... Хорошо... Нет ли ушибов? Нет... Хорошо... — бормотал он, склонившись над отцом Георгием. — Батюшка, пожалуйста, благословите меня! — вдруг добавил он шепотом...

Бледный батюшка поднял глаза и увидел склонившегося над ним "профессора". И широко знаменуя крестом, он вложил свою обожженную руку в маленькие аристократические руки "профессора". Тот поцеловал.

— Спасыбо тебе, добрый батюшка! — кланяясь в землю, благодарил несчастный татарин-погорелец, отец Абдулки. — Умирать буду, помнить буду! — И он тоже поцеловал обожженную священническую руку...

Отец Георгий с трудом встал и тут только увидел, что крестьяне стоят вокруг какие-то странные. Некоторые, глядя на него, плакали... А когда к нему подъехала маленькая плантаторская таратайка, запряженная в крупную татарскую лошадь, они выпрягли лошадь и сами повезли таратайку и бледного обожженного батюшку. Никто при этом ничего не говорил: каждый был полон глубокого умиления и преклонения.

VII

На другой день выпало чудное утро. Маленькая хуторская церковь стояла вся залитая солнечным светом. Воздух был чист и прозрачен, и далекое синее небо особенно ширило воздушный простор... Казалось, около маленькой церкви стояло само утро — светлое, тихое, счастливое... Знаете ли вы, порою, в летние тихие утра, эту высоту у церкви, уходящую далеко в синее прозрачное небо, этот нестерпимый блеск — по белым стенам и зеленым крышам, эти замерзшие в неподвижности деревья ограды — в пышной листве и легком голубоватом зное, эту особенную прозрачность, и блеск, и высь у самой вершины колокольни, и тяжелые перелеты ворон наверху и звонкое карканье их оттуда?..

Около полудня пришел к батюшке татарин Измаил, отец вчера спасенного Абдулки. Он принес корзину — с огурцами и первыми арбузами.

— Здравствуй, батышка! Немного принес тебе. Возьми, пожалуйста!

— Ну, зачем же это, Измаил? Напрасно!

— Возьми. Богом прошу: возьми!

— Спасибо. Только напрасно это, Измаил!

— Зачем напрасно? Не напрасно!

— Ну, хорошо, хорошо. Пойдем же ко мне. Устал, наверно? Чаю выпьешь?

— Нет. Приду вечером... Не чай пить... Говорить буду... Много надо говорить. Можно?

— Конечно. Только зайдем сейчас — отдохнешь.

— Нельзя, батышка. Работа теперь у нас. Шибка работа. Строимся.

— А!.. Так зачем же ты сейчас оторвался от работы, Измаил! В другой раз можно было бы!

— Нельзя... Ну, здравствуй, батышка!

— Прощай, Измаил! Заходи же вечером.

— Непременно.

Татарин стукнул калиткою и скрылся... Батюшка стоял и чувствовал на душе глубокую истому умиления. То, что он переживал, казалось ему слишком большим незаслуженным счастьем.

Солнце скрывалось за гумнами, когда пред балконом батюшкина домика, где в это время отец Георгий с женою пили чай, показался Измаил. Не успела калитка притвориться за ним, как с площади, от забора, послышался голос "профессора":

— Можно к вам?

— Пожалуйте, пожалуйте! — закричал ему отец Георгий. — Ниночка, самовар надо еще поставить.

— Поставим! — отозвалась Ниночка.

Измаил замешался немного, и "профессор" первый взошел на балкон.

— Чаюете? — спросил он, здороваясь.

— Да! Чаюем и любуемся вечером. У нас здесь славно.

— Да, славно.

— Иди, иди сюда, Измаил! — приглашал батюшка остановившегося у ступенек на земле татарина. — Иди, пожалуйста! Чего стесняешься?

— Входите, входите, Измаил! — присоединилась и матушка.

— А знаете, сейчас между ним и мной наверно есть общее! Мы оба, кажется, искатели, — вымолвил полушутя-полусерьезно "профессор".

— Как "искатели"? — не понял отец Георгий.

— Вот увидите сами, — ответил "профессор" и задумался.

— Позвольте чаю вам? — предложила матушка.

— С удовольствием. Признаться, его я имел в виду...

— Очень рада. А вам, Измаил?

— Благодарю. Пил.

— Ну, пожалуйста! Немного! Хотя стакан, — и матушка ласково и застенчиво, как девочка, улыбнулась.

— Не хочу, — улыбнулся и татарин, — а пить буду. Отказаться — сердце не велит...

— Хорошее у вас сердце! — засмеялась матушка и начала разливать чай.

Уже опадала знойная жара полудня, воздух делался прозрачней, и звуки стояли в нем — свободные и громкие. Солнце светило последними яркими лучами — без тепла и зноя, и в его свечении чудилось то последнее напряжение, которое вот-вот дойдет до своего последнего предела и, истощившись, быстро пойдет на убыль. Было так тихо, что на балкон доносился шелест тростника над маленьким болотцем посреди двора. Где-то кричали гуси и квакали лягушки.

— Что же, Измаил, поправляетесь немного? — спросила матушка.

— Поправляемся! Теперь строим сарай, — до тех пор, пока справим все, чтоб хатой была...

— Много домов сгорело?

— Девять. Всех у нас двадцать...

— От чего же загорелось?

— Неизвестно. В конюшне у Абрама загорелось. Сразу шибко загорелось. Говорят, будто мальчики кашу варили...

— Эти мальчики на Руси в этом отношении — чистое несчастье, — вдруг горячо вмешался "профессор". — Сколько пожаров бывает каждый год в этих местах, и прислушайтесь — кто виноват? Мальчики! То кашу варят, то яичницу из воробьиных яиц сделают, то так — костер разведут... Удивительные у нас в этом отношении мальчики! Это какая-то характерная черта у русского народа!...

— Присмотра нет! — вставил отец Георгий.

— Нет, мне кажется, не в одном присмотре здесь дело. И за границею мальчики часто и даже, быть может, больше наших предоставлены самим себе. Но там, в этом возрасте, дети уже развитые, осмысленные... А у нас дикари-дикарями... Какое это страшное больное место России — недостаток образования!

— Да... и, все же, у нас на хуторе нет порядочной школы, — грустно улыбнулся отец Георгий.

— Да, — нет школы... Конечно, ее можно завести. Я иногда думал об этом...

— И — что же?

— Да мешало своеобразное отношение ко мне крестьян. Заведи школу, а они подумают еще, что я обучаю их детей какой-нибудь черной науке...

— Давайте вместе! — улыбнулась матушка... — Вы, Гора и я — и достаточно... Чудная школа будет!

— Надо подумать... Дело серьезное...

— Конечно, не сразу... Но в принципе — согласны?

— Согласен.

— Гора, а ты?

— Тоже...

— Милый вечер! Вот на Лебяжьем и школа устроилась. Завтра будем искать помещение, потом выпишем книги... Потом будем хлопотать формально о школе, а пока откроем частную. Пансион, если хотите! — говорила матушка.

Чай пили долго, не спеша, с разговорами. Когда вышли из-за стола, и мужчины пошли в кабинет, вечер совсем стемнел...

— Нина, лампу нам! — попросил из комнаты отец Георгий.

— Не надо, пожалуйста, не надо, — запротестовал "профессор".

Расположились в кабинете — небольшой уютной комнате, со сплошными вечерними тенями.

— Ну, отец Георгий, я пришел к вам с серьезными целями. Очень серьезными, — медленно и сосредоточенно заговорил "профессор". — Если хотите, мы будем сейчас выходить один на один... Когда-то, на Пасху, Нина Константиновна обещала "говорить", и — кто кого? Я хорошо запомнил это обещание... Но раньше не выпадало случая, да, откровенно говоря, и не тянуло к этому. Все хотелось видеть в вас только представителя той организации, того дела, которое дает вам кусок хлеба. Я знаю, что в вашей духовной среде есть много таких грубых, безобразных материалистов, пред которыми спасует наш брат, светский человек... У них — ни убеждений, ни сердца... Безобразные люди!.. Ну, а после вчерашнего происшествия я пришел к тому заключению, что наш хуторской батюшка — честный человек и истинный священник. Простите, я, может быть, задеваю вашу скромность, но — вы пастырь. Вы знаете, что иногда приходится всем пренебречь, когда становится страшно, жутко. А мне жутко теперь. Поверьте: жутко. Не было вас, — и я жил, как всегда: правда, тупо, но покойно. А вот явились вы, и мне страшно. Положительно страшно. Ну как то, что проповедуете вы так свято и чарующе, — правда?.. Вот я теперь и хочу спросить вас, прямо, без обиняков, о вашем Боге, о том, какой вам кажется жизнь. Много вопросов задам вам... Мне хотелось бы сейчас это сделать, но, может быть, вам надо подумать, чтобы формулировать ваши убеждения?

— Спрашивайте, — тихо, из потемок, сказал отец Георгий.

— Хорошо. Прежде всего — вы верите в Бога... Скажите, что значит — верить?.. И почему надо верить в Бога?..

— Что значит "верить" и почему надо верить в "Бога" — об этом длинно и подробно говорит богословие, — начал тихо отец Георгий. — Но, к сожалению, там только принципы, только формула всего этого. Там нет того, что я, по важности, сравнил бы с самими ответами: там нет указания, как нужно провести эти ответы в душу человека, в жизнь, как слить в одно те ответы и жизнь... Часто бывает, что человек читает эти ответы, и они не проходят в душу его. Они не затрагивают его, они непонятны ему, и он оставляет их. Бывает и так, что человек скрежещет зубами своими, тоскуя в этом неверии богословским ответам, и просит Бога, чтобы сошли эти ответы в душу его. Чтоб уверовал он. Ибо ответы на все пред ним, но они далекие, странные, чудовищные...

...И я хочу ответить вам не формулой только, но и тем, как те формулы прошли в мою душу. Труден не самый ответ, трудно восприятие его человеком. Предположим, у вас, в ваше отсутствие, умер близкий человек. Кто-нибудь приезжает к вам и говорит: он умер! Вы слышите эту весть, но она не может сразу объять вас всего: у вас будет жить какое-то неверие этим словам...

Каждый образованный человек в отдельности обязательно представляет из себя сокращенно все человечество. Когда придет пора и откроется пред ним вся мировая смута, весь хаос, — как застучит, как заработает тогда его мысль! Он кинется стремительно в прошедшее: что там? Лихорадочно, одна за другой, замелькают пред ним древние страницы человеческой жизни. И везде на них будет написано страшным духовным напряжением, кровью, смертью: искание, искание, искание... Будто человек очутился в комнате, из которой сразу выкачали воздух. Я не говорю о людях воевавших, строивших всякие здания, "царствовавших". То — не люди... Я говорю о людях, у которых всегда светится разум, которые страдали в муках человеческой трагедии, которые закрыли глаза на все окружающее и только смотрели вдаль: кто мы и что мы? И у всех них было написано: искание, искание, искание... Ибо все, что находил до сих пор человеческий ум, было суета и томление духа. Того, что нужно было человеку, без чего он не мог жить, не было...

От прошедшего бросается человек, подогреваемый отчаянием, к будущему: что там? И там ждет его тоска и ужас... Потому что видит он, что человек, в деле духа, обращается вокруг себя... То, что было давно, есть теперь, и что есть теперь — было давно...

Так, — говорю, — каждый человек есть сокращенное человечество. Душою он пережил все моменты человеческой истории.

Пережил их и я... И когда, в конце концов, мне стало ясно, что все дела ума — суета и томление духа, я понял, что человек — не на своем пути. На этом пути он не найдет того, на что имеет право как живущий. Я разумею счастье.

Да, кто бы и что бы ни говорил мне, что красиво, идейно, благородно — неимение счастья, я все же скажу, что мне надо счастья. И те самые люди, которые говорят, что не нужно счастья, что нужно страдание, нужна мука, исповедуют это только потому, что в этом есть маленький намек на счастье. Хотя действительное счастье и этот намек на него — не больше, как огонь и его отражение...

Да, я люблю счастье, ибо я рожден для него. Ибо я чувствую, что без счастья мне не надо жизни... Нет счастья — нет жизни.

А на том пути, по которому шло человечество, счастья не было. И я понял, что тот путь — неправильный, и что нужно искать иного...

И я отрекся от всего, чем была полна моя голова, отрекся от "знаменитого" достояния человечества и остался с самим собою... Ибо я был, так по крайней мере казалось мне, только один, отрекшийся от общения с миром.

И беспристрастными освободившимися от узких определенных форм мышления очами я смотрел на природу, и была душа моя восприимчива и чутка, как природа. И увидел я то, что прежде было скрыто от меня за перегородками и хитрыми строениями мысли: что нет в природе мысли и нет там искания, а есть одно счастье... что люди поставили себе истукана мысли, и с давних пор поклонялись ему, уверовали, что он — непреложное начало жизни. И все явления необъемлемой природы подгоняли под одни рамки. И были они с одной стороны подобны глупцам, пожелавшим выкрасить в один цвет небесную даль и тихо шумящий лес, и молодую ясную любовь, и бурные порывы вдохновения. А с другой стороны уподоблялись они глупцу, догонявшему свою тень...

И уразумел я тут, что прежде всего счастье не в знании, не в рассуждении и исканиях... И было ясно мне — среди природы, как ясен солнечный восход некоторым круглым желтым цветам, когда они оборачивают туда свой золотистый диск и затем, внимая солнцу, послушно обращаются за ним, было ясно мне, что есть Бог... По зеленым ветвям, по облачному небу, по какому-то особенному настроению своей души я чувствовал, что Он — есть. Словно в мире были разбросаны куски Его светлой одежды, и я, чуткий, прикасался к ним и по ним познавал их Господина.

То было уже по ту сторону ума человека. То было среди природы и чуткого чувства. То было среди царства действительности, а не умственных призраков.

Когда же мне стало ясно, что я навсегда ушел от человечества и его знания, я начал строить свою жизнь по-новому... Ясно было, что в той жизни не должно было быть ничего мелочного, ничего несущественного. Вся она должна быть одно счастье. И когда я, отрешившись от всего, захотел счастья, меня потянуло к Богу... Обрубите причал ладьи, и ладья поплывет быстро-быстро... в даль — к синему морю, куда все уносится течением. Так уносила меня к Богу природа — в своем неудержимом стремлении к Богу. Ибо в Боге было счастье для всех.

У меня было много книг, говоривших о Боге: и Талмуд, и Коран, и Библия, и Зенд-Весты. При чтении мне ясно было, в каких книгах заключался образ Бога. Природа опровергала искажения...

И осветилось все у меня, словно Бог уже стоял предо мною, и забилось сердце, будто я благоговейно уже прикасался к Нему. А я не знал Бога. Я только чувствовал Его, чутко и свято.

Я складывал на груди руки и поднимал глаза к небу и, полный ощущениями Божества, видел Его, неизмеримо далекого, ясно и отчетливо. Я верил в Него!

В окне белела ночь, и неясно шептались молодые вербы. На небе луна скрывалась за маленькими бесконечными облачками и только иногда сверкала оттуда спокойным серебряным лучом. Оттого на земле было судорожное, быстрое передвижение светлых линий и черных пятен.

Вошла матушка и присела на низкой мягкой скамейке.

— Вот мои ответы на ваши вопросы: что значит верить и почему нужно верить в Бога... Конечно, в моих словах много неясного, непонятного... Ведь это нужно пережить.

— Да, правда, — много неясного. Но, знаете, — я все-таки многое понял... — оживился вдруг "профессор".

— Все-таки многое понял. Больше даже, чем ожидал. Но то, что сказали вы, — слишком оригинально. И я чувствую, что это далось вам не даром. На меня в вашем рассказе пахнуло страданием. Вы все это выстрадали. А я помню, когда я был молод, мне часто говорили: верь! А я не мог. И желания особенного не было, и не знал, как приступиться. Эта вера была для меня круглым, высоким, гладким забором: перескочить внутрь его я не мог. А меня заставляли подходить к нему и карабкаться на него... Теперь еще несколько вопросов. Вы говорите, что тогда отказались от ума человеческого. А теперь вы признаете его?

— Видите, — вы, наверно, поняли меня не совсем точно. Я отказался от ума, как главного деятеля при достижении счастья. Но, конечно, я не отказывался от него, как необходимого обыденного условия жизни, условия существования. Вот я, например, различаю цвета, понятно объясняюсь с другими людьми — ведь все это ум!

— Да... Это оригинально... Теперь дальше: как-то давно мне попалась одна книга, "Апология христианства"... Сколько я мог понять из беглого просмотра ее, это — попытка обосновать, защитить христианство, как единственную божественную религию... Как вы смотрите на это?

— Я нахожу апологетику заблуждением. Она хочет показать и доказать Бога и все Божие умом! И, конечно, никогда не может сделать это! Ибо это подобно продаванию жидкости на аршины. В области Бога и всего Божьего полновластно царит только вера!

— Но зачем же тогда употребляются апологетики?

— Видите ли, если будет говорить верующий, его не поймет мыслящий... И если мыслящий будет говорить, верующий не поймет его... И выходит, что для взаимного понимания нужно применяться друг к другу. Апологетики, в идеальном своем смысле, это — именно применение верующего к мыслящему...

— Так. Теперь скажите: почему вы верите в бессмертие человека?

— Почему? Уже по одному тому, что я верю в Бога... Бог — мое счастье, и я стремлюсь к Нему, и неужели это самое великое, самое прочное счастье будет для меня страшным несчастьем — умертвит меня в моем счастье?.. А потом — я нигде, никогда не видел смерти. В природе все говорит о жизни. В ней нет даже намека на смерть. Смерть выдумал человек со своим умом. Смерть — сон, и я признаю это. Когда умирает человек? Когда организм окончательно устал от тех или иных причин... Когда засыпает человек? Когда устал. Но будет время, и для спящего человека настанет ясное утро, а для умершего — новая молодая жизнь... Камень умирает, рассыпавшись, и снова оживает, собравшись в частях... Небо дождем проливается и снова втягивает в себя влагу. Это — избитые сравнения: но они — глубоко верны. Смерти нигде нет, есть только жизнь. Это можно сказать о всем мире и, в частности, о человеке. Не бойтесь, мой друг, мы никогда, никогда не умрем!

— Бессмертие — хорошее это слово! — сказал "профессор". — И мне сейчас кажется, что я начинаю верить какой-то светлой, золотой сказке.

— Да, для человека ума есть много сказок в Божьем мире. Только вы закрыли уши от этих сказок и на глаза надели цветные очки, представляющие все в однообразном неестественном виде... Человек ума — это тот ученый, который всю свою жизнь просидел в кабинете, среди пыльных книжных шкафов и никогда не видел восхода солнца, тихого бега реки, пения соловья, не испытал восторга любви и умиления молитвы...

— Может быть, может быть... — грустно улыбнулся "профессор"... — Вот, скажите мне еще, отец Георгий. Вы признаете чудеса. У вас несколько маленьких хлебов питают тысячи людей. Человек рассекает жезлом море. Ветры укрощаются одним словом. С нашей, научной точки зрения это — немыслимо. Это абсурд. И потом: почему нет чудес теперь? Мы думаем, что все, кто говорит о чудесах, в действительности никогда не видели их. Все эти толкующие о чудесах обычно говорят: это было тогда!..

— Опять я верю в чудеса. А верю я в них потому, что они — в области моей веры — каждый день совершаются предо мной. Знаете, эта моя область, в которой я живу, как она отлична от вашей, как не похожа на вашу! У меня каждый день совершается великое чудо: простой, понимаете ли — простой хлеб и простое вино прелагаются в Тело и Кровь Христовы. В Тело и Кровь моего Бога! Это ли не чудо? А оно каждый день предо мною! Как же мне не верить в чудеса! Я верю, я глубоко верю в них! В наши дни совершаются они, а не "когда-то, когда нас не было"...

— Отец Георгий!.. А если... хлеб и вино, в действительности, так и остаются хлебом и вином?

— Вы меня не поняли... Мы стоим на слишком различных точках зрения. Я ем и пью, и вкус мой чувствует, что я ем хлеб и вино. Но по ту сторону человеческого ума, в области веры и Бога, это, действительно, Тело и Кровь Бога: Бог, мое счастье, дал мне это счастье, а моя вера говорит мне, что этот дар истинен...

— Боюсь понять... Я подумаю над этим...

Ночь светлела. Облака разошлись, и луна обливала землю тихим светом. Вербы, причудливо освещенные, заслушались неугомонного стрекотанья ночного кузнечика... От окон уже несло сыростью и прохладой. Матушка встала и начала закрывать окна.

— Уж поздно, — вымолвил "профессор"... — Но, отец Георгий, еще один, только один вопрос: как вы относитесь к неверующим людям?

— К неверующим людям? — повторил вопрос отец Георгий. — Очень просто. Но я лучше отвечу вам на это маленькой сказкой.

"...В глубоком постоянно шумевшем бору росла сосенка, маленькая и тонкая; красноватые веточки ее всегда трепетали от ветра, залетавшего в глубь леса с бесконечных жарких полей. Кругом поднимались старые толстые сосны и шумели своими колючими вершинами. Сосенка росла, как росли все, и уже скоро она должна была уйти высоко-высоко, стать над темным бором, окинуть смелым взглядом вокруг и тихо и благоговейно взглянуть в бездну синего неба — с его вечными звездными огнями.

Но пришел в глубокий вечно шумевший бор человек. Он повалил на черную сырую землю много сосновых вершин, гордо озиравшихся вокруг и тихо и благоговейно смотревших в синее небо — на вечные переливающиеся огни его... Маленькая тонкая сосенка была не нужна ему. И он, проходя мимо, только надрубил ее шаловливым взмахом топора и, напевая, пошел дальше.

А маленькая сосенка начала клониться на одну сторону. По свежей ране ее текли слезы, и она склонялась ниже и ниже. И согнулась так, что молодая вершина ее начала расти не ввысь, а в сторону.

Прошли годы... Окрепла сосенка, от раны остался только глубокий желтый рубец. Но сосенка росла не ввысь, а в сторону.

Ее подруги давно поднялись вверх и качались там стройными, круглыми вершинами, оглядывая все вокруг и тихо и благоговейно взирая на небо и на вечные огни его.

И говорили они сосенке, оставшейся далеко у земли: "У нас здесь синее небо и солнце. В ночи нам светят лучистые звезды и далеко виден нам земной кругозор".

А сосенка ползла вдоль земли и видела только лесные тени, длинную жесткую траву, сырую землю. И отвечала она далеким гордо шумящим сестрам:

— У меня тени, трава и земля. И только... О каком синем небе говорите вы? О каком солнце? О каких лучистых звездах?.. И далей никаких не знаю я: здесь только стволы и вьющаяся поветель, и тени.

А сестры опять шумели сверху:

— Поверь: здесь солнце, как множество весн, собравшихся вместе. Здесь светлые звезды горят и переливаются. В ночах — только смотреть бы на них и тихо шевелить одеждой, приветствуя их. И стоит над ними небо и одевает наши вершины синею и прозрачною дымкою. И окутанные — мы засыпаем, как в колыбели...

А сосенка стонала внизу у земли, среди теней и цепких трав:

— Не верю! Не верю!

Но в том стоне были не одни земля, тени и цепкие травы: в нем была тоска по синему небу и солнцу, и звездам, навсегда скрытым от маленькой искалеченной сосенки..."

Конечно, это сказка.

Но в ней слышна какая-то другая тоска, какое-то другое глубокое горе. То горе бедных людей, ползущих по земле, в вечных тенях и цепких травах. То тоска по Неведомому Богу, по белым кротким ангелам, по широкому горизонту — среди постоянных потемок.

...И хочется мне сказать всем верующим людям: дети, молитесь за ползущих по земле людей!

— Спасибо! — встал со своего места "профессор". — Спасибо вам. — И, помолчав немного, прибавил: — Сегодня вы хорошо говорили. Так же хорошо, как вчера хорошо сделали. Спасибо вам!..

— Не за что! — ласково ответил утомленный отец Георгий.

— Я сам тоже благодарю. Понял очень мало, но немного понял... В другой раз приду говорить. Хорошо будет?

— Хорошо, хорошо, Измаил. Пожалуйста, приходи!

Отец Георгий с матушкой пошли проводить гостей до калитки. Ночь уже давно стояла над миром.

— Как хорошо! — сказала матушка.

— Да... и как все это теперь кажется мне ново, — задумчиво отозвался "профессор".

— Спокойной ночи!

— Спокойной ночи!..

Калитка захлопнулась. Отец Георгий и матушка возвращались в темные с белеющимися окошками комнаты.

— Ты устал, Гора? — заботливо спросила матушка.

— Устал, Ниночка! Устал, моя милая! Но... как хорошо!..

— Да, Гора... И мне хорошо!..

 

(окончание см. далее)

 

 

Hosted by uCoz