ОТЕЦ ГЕОРГИЙ
Очерки. Гл.I-III
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна...
I
Отец Георгий Кожин навсегда покидал город. Надоели ему длинные и ровные, как нитка, улицы — с едкой белой пылью и беспокойно стучащими мостовыми, высокие однообразные дома-казармы, постоянная замкнутость — словно в четырех стенах — в площадях и улицах, загороженных отовсюду домами и высокими заборами, среди шума и стука, без далей — за город, на синеватую степь и маленькую тихую речку. И надоела ему городская жизнь — вся строго собранная в маленькие бездушные формы и безрезультатно разошедшаяся в них... Надоел постоянный шум собравшихся вместе многих людей, говоривший обо всем, что происходит на свете, но — никогда ничего не изменивший на свете... Потянуло в даль, как тянет узника в лазурное царство весенняя степь... Потянуло к тому безграничному простору, который так часто стоял пред очами в юности, — где можно было проявить свои силы, в каких великих и необычайных формах они ни выразились бы... На свободу и дело потянуло отца Георгия... Он был еще молод, и жизнь не успела закрепить в нем близоруких и животных привычек, которые гноят человека при жизни и бесследно стирают с него печать бытия, как только крест на могиле его похилится и разрушится, и маленький бугорок земли сравняется с остальною землею и зацветет простенькими белыми цветами... Он был еще молод, и в нем теплился святой и благородный "человек". И, поэтому, когда подошел к нему порыв — оставить город и ехать "на дело", он встряхнулся весь и ожил...
С самого утра в доме стояли шум и крики. Люди бегали по всем комнатам — сдвигали все со своего места и думали о том, как все это можно было бы уложить получше... Постепенно в столовой комнате — большой и высокой — появлялись увязанные в далекий путь вещи... Необычайно громко раздавались в пустой зале торопливые шаги, и голос, спрашивающий что-нибудь, гудел в нем свободно и звонко. И над общим беспорядком, царившим в доме, медлительно и точно отбивали свои удары еще не снятые со стены часы и напоминали всем о прежней жизни, полной порядка, аккуратности и мелочности...
К вечеру вся столовая была загромождена вещами. Только в кабинете отца Георгия оставались неубранными стол и кресло. Кухарка вышла на крыльцо и закричала вниз, в темноту, какому-то Ваське, чтоб он позвал ломовых... Ломовые скоро пришли — в стучащих, как дерево, сапогах и с общими, словно деревянными, движениями... Они, стараясь делать все осторожнее и тише, — громко стучали на каждом шагу и били об углы выносимую мебель...
— Кажется, все, — облегченно вздохнула жена отца Георгия, Нина Константиновна.
— Кажется, все, — отозвался тоже уставший отец Георгий.
— Ну, Ипатьевна, они пусть едут на вокзал и сносят вещи. А ты, немного погодя, отправишься туда на извозчике и сдашь вещи в багаж... — приказывала Нина Константиновна кухарке.
На улице послышался стук о каменную мостовую: подводы с имуществом Кожиных тронулись...
Ипатьевна тоже скоро уехала; и отец Георгий с женой остались одни в пустом доме... Они ходили из комнаты в комнату, взявшись за руки, и, как дети, смеялись и радовались тому, как звонко отдаются во всех углах молодые шаги их, и как по-праздничному светло в их доме...
— Весело! — говорил отец Георгий.
— Весело, — соглашалась матушка.
— Что-то мы сделаем с тобою? А?
— Что-нибудь сделаем!..
— С тобою, конечно, сделаем! — и отец Георгий особенно громко и весело стучал по полу, и звук шел — далекий и звонкий — по всем комнатам...
...Они выехали из дома, когда на кафедральном соборе часы прозвонили три четверти одиннадцатого. Было темно: на небе стояли весенние облачка и набрасывали на землю совсем черные тени. Кропил маленький дождь и было свежо в воздухе.
Вокзал сверкнул пред ними длинным рядом огней. Запахло нефтью и гарью. Где-то на путях сталкивались вагоны и отрывисто свистел паровоз...
— Скоро поезд придет? — справился отец Георгий у носильщика, забиравшего его вещи.
— Так точно: подходит! — ответил тот.
В вокзале было мало народа. Все, как это обычно бывает, были словно одеты одною одеждою путешествующих, под которой нельзя разобрать: кто, куда, зачем едет? Близкий приход поезда обнаруживался сильно: мелькали носильщики с вещами в руках, пассажиры беспокойно смотрели в окно — в глубокую темноту, готовые выбежать туда при всяком известии о приходе поезда...
А поезд — товарно-пассажирский — подошел к вокзалу тихо, и только яркие передовые огни его резко прорезали ночную темноту за окном. Двери на платформу быстро отворились, и пассажиры, толкаясь и крича, начали протискиваться к поезду.
Отец Георгий с женой заняли в последнем вагоне небольшую лавочку. Здесь, как и в вокзале, было мало пассажиров: рядом, на двух смежных лавочках, спали двое мужчин, закрывшихся с головою одеялами, в углу сидела женщина с ребенком. Около лавочки, занятой отцом Георгием, было открыто окно. Огонь от фонаря проникал наружу, но там темнота поглощала его и была оттого особенно черная...
Поезд скоро тронулся. Мимо окна проплыли вокзальные огни и на мгновенье залили собою внутренность вагона. Потом нахлынула тьма, побежали стучащие однообразные звуки из-под колес, и заколебался — неярко и неровно — золотистый огонек вагонного фонаря. Дождь пошел наискось и начал попадать в окно.
— Ниночка, хочешь спать? — спросил отец Георгий.
— Нет, я посижу!..
Она придвинулась к окну и, облокотившись, стала смотреть в темноту.
— Хорошо теперь в поле! Мы приедем на хутор на другой день Благовещенья. Самая весна начнется... В городе я уж и забыла, какая весна бывает...
— Да, по весне приедем, Ниночка! Только что-то будет: и хорошо, и жутко!..
— Оставь! Все будет по-хорошему!..
— Прежде вот читали мы про идеальных пастырей. Как то теперь придется выполнить те идеалы в действительности!..
— Выполним, ГÓра!
— С тобою — пожалуй выполним! — согласился отец Георгий и замолчал...
II
Всякий раз, как отец Георгий обращался назад — к своему прошлому, он обыкновенно видел себя там с пытливым задумчивым лицом. Эта задумчивость появилась в нем давно. Когда-то, еще в семинарии, он гостил в имении своей тетки. Имение было степное: барский дом стоял у самого начала полевого раздолья, а сзади него ютились белые хаты хутора. На противоположной стороне за хатами, между бледными поникшими вербами, подымалась небольшая церковь. Однажды вечером сидел он у окна и смотрел в даль, как таял пышный летний день, и одевала мир тенями короткая белесоватая ночь. Степные дали уже слились, и от них несло прохладой и травой. В это время приехал из дома работник и привез печальную весть, что барыня, мать Георгия, умерла. При этом известии он остался в том же положении, у окна: только подернулось пред ним густым туманом вечернее поле, и погасли вдруг далекие чистые звезды... Он как-то мгновенно ушел в себя. В молодой голове поднялись один за другим вопросы... Они вставали, как преграда, там, где прежде было ровно, и затрудняли мысль, и она проходила сквозь них — робкая, спотыкающаяся, страдающая...
Долго стояли в душе его эти вопросы. И было лицо его постоянно пытливое и задумчивое...
И этот порыв к разрешению вставших в душе его вопросов стер — незаметно и начисто — все явления жизни, свершавшиеся около него.
И все, проходившее мимо него и задевавшее его, бессознательно складывалось в его душе — и он рос, как дикая яблонька у склона горы — под жаром вечерних и утренних зорь, под зноем летнего дня, под дальние громы и тихие дожди. И как в мелкой кудрявой листве яблоньки оседали таинственно и просто — дальние громы, тихие дожди, ясные зори, — так и в нем складывались незаметно случайные встречи, долгие думы, неясные порывы... Он рос, и с каждым мгновением все более и более у него было силы, и эта сила стояла уже недалеко от жизни, надвинувшись на нее, как горный могучий поток — над долиною...
В эту пору созревания сил он женился. Первая встреча его с будущей женою произошла случайно. Он гостил у своего товарища по семинарии — в глухом селе средней России, среди лесов и болот. Однажды, возвращаясь с охоты вечером, он запутался в многочисленных лесных тропинках и, решив, что все равно — верного пути ему не найти, пошел без дороги, вдоль какого-то болота. Над лесом всходила луна. Деревья стояли серебристые, тихие, зачарованные. Он выпачкался в грязи и намочился о ветви, полные росы. В ногах чувствовалась усталость. Маленькое изящное ружьецо, подарок сестры, резало плечи. В одном месте он начал подниматься на возвышенную лесную полянку, всю окруженную белесоватыми березками, когда в стороне послышались плески и шум воды: очевидно, недалеко была мельница. Он быстро сбежал с горки и торопливо пошел по направлению к невидимой мельнице. Лес скоро поредел, и между высокими темными ольхами побежала пешеходная тропинка. Она привела к плетню какого-то сада и ловилась около него — все ближе и ближе к шуму воды... Наконец, он вышел на открытое место; ольхи отошли далеко по сторонам, а посредине, по белому песку, побежала дорожка. Она переходила по мостику, чрез канаву, во двор — большой и неогороженный, и там терялась... По одну сторону мостика шумела низенькая черная мельница, полуприкрытая старой ветвистой вербой, по другую — по берегу канавки — тянулся ольховый молодняк... У канавы, под молодыми ольхами, он увидел огонек и людей: что-то варили на тагане и весело смеялись. Он подошел и кашлянул. Смех прекратился.
— Здравствуйте! Скажите пожалуйста, как пройти на Липяги?
— На Липяги? — голос спрашивающего мужчины, молодого, в белой офицерской форме, задрожал от смеха... — Да вы оттуда шли! И, кажется, далеко ушли уже. Верст десять...
— Запутался. Охотился, а тут стемнело. В лесу дорожек много, ну я и не попал на свою...
— А что же у охотника не видно добычи? — спросил молодой задорный женский голос из тени широкого ольхового куста.
— Оставь, Валя! — остановил его другой, такой же молодой, — из другой ольховой тени. — Куда вам идти теперь в Липяги! — обратился он уже к несчастному охотнику. — Оставайтесь у нас ночевать... Вы голодны?
— Благодарю вас... Немного — да!
— И отлично. У нас сейчас галушки будут готовы. Вы едите галушки?
— Ем.
— Прекрасно. Располагайтесь, как вам угодно.
Он остался. И потом этот тихий вечер под ольхами, у канавы с песчаными бережками всегда был в его памяти — такой благодатный и светлый... Офицер был хозяин мельницы, а две барышни — его сестры. Старшая из них — с кроткими синими глазами, высоким открытым лбом, мягкими тонами речи — стала его невестой...
То под длинными густыми тенями ольх и берез, то на недалеких песчаных горах, то на зеркальной глади мельничного пруда — на лодке — прошло время его жениховства. Здесь произошел обмен мыслей и чувств, здесь образовалось то сильное и кроткое, и святое, с которым они оба вышли потом в жизнь.
Большей частью — вечерами — они уходили в соседние песчаные горы. Пески золотились под последними солнечными лучами, среди них тихо поднимался кагальник, изумрудною зеленью сверкали можжевеловые кусты. Внизу тянулся далеко лес и невнятно шумел вершинами. И вдали — Бог знает где — на серых каменистых горах белели здания какого-то монастыря... Они входили на горы, останавливались на вершинах их и смотрели на далекий монастырь... Нина крестилась на едва заметный острыми дрожащими блестками крест монастыря и обыкновенно говорила:
— Когда я была маленькая, мы часто ездили туда... Если б ты знал, как там хорошо!
На песчаных горах — в виду далекого древнего монастыря — они обыкновенно долго говорили о своих молодых надеждах.
Свадьбу сыграли в том же лесу, на той же старой мельнице. Когда молодые приехали из церкви, был вечер. Небольшой деревянный домик горел огнями. Около мельничного колеса пылал костер из смолистых веток можжевельника, и вода, разбиваясь о колесо, расцвечивалась многоцветными звездочками. Когда молодые подъезжали к крыльцу, старый мельник, дед Севастьяныч, остановив их, посыпал их брачные одежды хмелем и сказал:
— Там барин будет еще вас осыпать, а здесь — я... Расти, родимая, себе на утеху и мужу... не забывай нашу мельницу и мельника Севастьяныча!..
Она — ласковая и сияющая — поцеловала старика. Тот пошел, утирая глаза и бормоча что-то ласковое и нежное...
Потом, через полгода, он посвятился и переехал в город. И прожил в нем два года, пока не увидел, что здесь нет нужной шири и свободы для великого и святого служения. Тогда он оставил город и его жизнь, и поехал с женой в далекий бедный хутор...
III
Поезд подошел к станции, на которой нужно было вставать Кожиным, на рассвете. Только что вышли они на платформу, как к ним подошли два старика-крестьянина.
— Вы не новый батюшка на Лебяжий хутор? — спросили они.
— Да, на Лебяжий хутор.
— Так за вами, значит, подводы тут есть... Две... От общества. Вот вы как уберетесь и, значит, садитесь...
— Спасибо, спасибо... Как же вас звать?
— Меня Иваном Северьяновым Кузнецовым, а его Никитой Васильевым Парамоновым. Крестьяне мы. На Лебяжьем хуторе проживаем...
— Ну, Иван Северьяныч, так-то: попьем мы чайку да и тронемся!
— Хорошо, батюшка! Пейте и поедем!
После чая Кожины пошли смотреть присланные за ними подводы. Это были обыкновенные хуторские повозки, наполненные глубоко сеном и покрытые сверху рогожками.
— Нина, — смотри, как хорошо!
— Отлично, Гора... Давно уж я на сене не ездила... А когда жила на мельнице, то приходилось часто...
— За сеном ездить? — улыбнулся отец Георгий.
— Да. Залезешь на самый верх арбы и едешь. Вся в сене... И заснешь, бывало...
— Ну, Ниночка, — давай укладываться. Иван Северьяныч! Пожалуйста, помогите нам вещи уложить!
— Сейчас, батюшка, сейчас!.. Где ваши вещи будут?
— А пойдемте вместе, и я захвачу что-нибудь.
— Пойдем, Васильич! — пригласил Северьяныч своего товарища.
Вещи были уложены на одной подводе, на другую сели батюшка и матушка.
— Ну, трогай, Северьяныч!
— Пошли-и-и! С Господо-ом! Но! поганые!
И повозки тихо покатились по мягкой высыхающей земле...
— Из города, слышно, едете? — спросил, проехав станционный поселок, Иван Северьяныч.
— Из города, Северьяныч!
— Почему ж, значит, из города? Сами, что ли, пожелали, или уж так нужно было?
— Сам. Надоел город...
— Надоел? Это бывает. К нам на лето паны приезжают, на дачах живут. Говорят: и не приведи Господи летом в городе быть! А зимой, будто, хорошо. И на зиму уезжают опять в город...
— А вот мы к вам навсегда едем: и на лето, и на зиму!
— Да, такое, конечно, дело... А все ж, я думаю — в городе лучше?
— Не знаю, Северьяныч. Мне лучше на хуторе...
— Так... Нно, милые, нно!.. Ишь подлая: супостатничает! — и Северьяныч привстал и ожесточенно начал хлестать маленькую, постоянно перебирающую ушами пристяжную.
— А вот допрежь вас был священник, так все говорил, — хочу в город! Хоть умереть, да в городе. Смерть, говорит, и скука тут. И достиг своего желания: поехал в город лечиться и — умер там.
— А хороший был у вас тот батюшка?
— ...Да как вам сказать, — замялся Северьяныч. — Ничего, можно сказать. Выпивал только. А то бы добрый был. Даже многим помогал...
— Долго он у вас был?
— Да долго. Приехал молодой, а помер стариком: уж совсем седой был.
— Что ж, вспоминают у вас о нем теперь?
— Вспоминают! У нас нету другого священника, ну и крестить кому надо иль хоронить — на другой хутор езжай! Очень даже часто вспоминали его...
— Нет, а так — что вот, мол, был у нас добрый батюшка. Всегда желал миру добра. Жил для мира!..
Северьяныч беспокойно заерзал на своем сиденьи.
— Оно, конечно, говорят... — краснел почему-то он... — Но!.. Нно!.. поганка, опять супостатит, — и снова кнут ожесточенно и внимательно стегал маленькую пристяжную...
— Нина, тебе хорошо сидеть?
— Прекрасно...
— Ты слышала?
— Да, слышала.
— Жутко мне!
— Ну что ты, Гора! Успокойся! Бог даст, все будет у нас хорошо, — и она отыскала руку отца Георгия и пожала ее... Отец Георгий взял в свои руки маленькую белую ручку жены и поцеловал ее...
— Северьяныч! А как звали покойного батюшку?
— Отец Никита был.
— А что, у отца Никиты была матушка?
— Нет, померла она у него... В давних годах померла. Один он был... Во всем доме, значит, один... Работник во хлигеле на дворе жил...
— Бедный! — промолвила матушка.
— Да уж какой бедный! Наш брат, скажем, на миру живет, все у него есть хотя какое-нибудь развлечение. А он — в духовном сане и — один. Бывало пьяненький сидит на скамеечке в садике и плачет: ушла от меня Надя! Остался я... Сильно тосковал он по покойнице!
Дорога — мягкая, почти песчаная — терялась вдали. Отец Георгий молчал, погруженный в свои думы. Матушка смотрела в сторону от дороги, и было лицо ее ясное и тихое, как день. Северьяныч погонял лошадей и тянул какую-то длинную монотонную песню...
— А вам, батюшка, встреча будет, — вдруг обернулся он к своим седокам, — мужики выйдут с хлебом-солью. Наказывали, чтоб не передавать, значит, вам до сроку, да мне сдается лучше передать. Все какое приготовление может у вас будет...
— Какая встреча, Северьяныч?
— Встреча! Мир решил, значит, учинить вам встречу! У гумнов. Встречать вас будут... Версты полторы от хутора. Видите, вон плетни идут и вербы за ними. То оливады у нас. А за оливадами сейчас гумны. Там и хутор недалеко... За вербами не видно церкви. Невысокая она у нас: широкая и приземистая!..
— Так!..
И над повозкой опять стояло молчание... А степь, блестя, уходила по сторонам — просторная, светлая, весенняя... Маленькие бугорки горели яркой весенней зеленью. Порой мелькали золотистые пятна — первые степные цветы. Дул ветерок, и в нем была ласка наступавшей весны. Под тряску езды дремалось. Но отец Георгий не спал и думал о том, как произойдет у него первая встреча с прихожанами...
— Подъезжаем, батюшка! Уж близко гумны. За вербами направо смотрите, — и Северьяныч тыкал кнутом туда, где были гумны.
Повозки повернули вдоль старых плетней, за которыми стояли высокие развесистые вербы — все в легком желтоватом пуху.
Когда проехали плетни и высокие вербы за ними, — открылось большое пространство, желтое от ковыля и прошлогоднего сена. Потянулись гумны... На самом конце их стояла хатка, покачнувшаяся набок, темная, как осенний дождь, дырявая. Около нее толпились люди. Они заволновались при появлении повозок, вынырнувших из-под верб, потом как-то сразу столпились и направились к подводам.
Отец Георгий с матушкой вышли из повозки и пошли вперед...
— Гора, не волнуйся пожалуйста! — просила матушка.
— Я не волнуюсь, — ответил побледневший отец Георгий.
Толпа сошлась с батюшкой скоро. Не доходя до места встречи, она подалась немного назад и выдвинула наперед трех стариков. Двое несли на длинном деревянном подносе хлеб-соль, третий — икону.
— Здравствуйте, братцы! — поздоровался с подошедшими отец Георгий.
— Здравствуйте, батюшка! Здравствуйте, матушка! — зашумели все сразу и вдруг, будто опомнившись, смолкли. А старый длинноусый дед, несший икону, приосанился и сказал:
— Миром решили мы встретить тебя, батюшка, и хлеб-соль с иконою поднести. Будь у нас милостивцем-батюшкою. На том мир тебе челом бьет!
И он поклонился низко-низко и поднес отцу Георгию икону. Отец Георгий взял в руки икону и поцеловал ее. И, не отпуская ее из рук, ответил:
— Из города иду я к вам. Иду, чтобы служить вам по истине... Что будет впереди — не знаю. Но горит мое сердце к вам любовью... Труден путь мой. Но — воля Бога на это!.. Надеюсь, вы поможете мне в моем деле пастыря и священника!
И "мир" склонил голову. Он слышал что-то загадочное и обещающее в этих словах... И в молчании, и в раздумьи пошли они все вперед: батюшка с иконою в руках, за ним — два старца, несшие хлеб-соль и недоумевающие — почему эти "хлеб-соль" не взяты у них, потом матушка и народ. А сзади всех громыхал на своей повозке Северьяныч. Кучка любопытных собралась около него, и он рассказывал ей, что батюшка — добрый, а матушка — молчит, но по всему видно — разумная.
И так, в молчании, вошли они в село и подошли к низенькой деревянной церкви. У самого входа ее опустилась мохнатая ветка древнего вяза и — старая — зеленела новыми весенними листиками. Около крыши задорно и весело чирикали птички...
Отец Георгий вошел по темным шатающимся ступенькам в церковь. Она была совсем маленькая и оттого смотрела уютно. Святые на стенах были нарисованы с добрыми, кроткими лицами, в воздухе пахло ладаном и полевыми цветами.
Отец Георгий вошел в алтарь и благоговейно склонился пред престолом. Престол был тоже маленький, и простая утварь стояла на нем — скромно и свято. Как раз против престола находилось длинное и узкое окно, и сквозь него были видны желтые гумна, пушистые вербы, весенняя распускающаяся степь. В алтаре был старичок-сторож. Он подошел к отцу Георгию под благословение и спросил у него: нужно ли достать ризы? Отец Георгий ответил, что нужно, и старичок-сторож отворил дверцу шкафа, стоявшего в углу, и вынул оттуда синие шелковые полинявшие ризы. Отец Георгий надел их, все пропитанные ладаном, и, оправляясь, стал пред престолом. А в церкви народ в ожидании откашливался и тихо волновался.
Таинственно прошуршала завеса, падая в сторону, и царские врата открыл новый батюшка. Крестьяне закрестились...
Батюшка вышел на средину церкви, полной народа, и — бледный и сосредоточенный — благоговейно возгласил:
— Благословен Бог наш... всегда, ныне и присно, и во веки веков!..
— Аминь! — дрожа, пропел старческий голос на клиросе. Начался молебен.
После молебна отец Георгий не говорил приветственного слова. Крестьяне, выходя из церкви, недоумевали, почему сегодняшняя "встреча" прошла так странно... Старики вспоминали, как когда-то точно так же они встречали покойного отца Никиту, и тот был весел и все время, пока шли к селу, расспрашивал их про хуторские дела...
Они не знали, что пережил отец Георгий за это время — от встречи до церкви. Только он один, страдая, понимал, да чутким женским сердцем чувствовала его жена, что он настраивается на иной новый лад. Что-то перестраивалось в нем из того, что не было еще перестроено, и новые струны натягивались у него в душе одна за другою и крепли. И уже чудилась на них иная песнь — песнь любви и подвига, когда придет пора и ударит по ним ожесточенно и звонко...